Вечером Борислав снова съездил к Игореву дому. Никого... и великий князь его не спрашивал. Борислав заглянул в библиотеку, отметил про себя, что принял в тот трагический день правильное решение — Паисий Данилку пригрел, — и ушёл...
Утром Данилка пришёл в библиотеку, уже облачённый в монашеский плащ с клобуком — расстарался Остафий, изыскал, а может, отдал свой старый. Паисий не спросил откуда, но кивнул одобрительно. Он не выспался, но был деятелен, печаль о певце отступила... Не зря в народе говорят, что с горем надо переночевать. Раздал задания переписчикам — останется он или не останется при библиотеке, а книги надобно множить, в том суть его жизни.
Вошёл, как всегда, без стука боярин Ягуба. У Паисия защемило сердце. Но боярин был не грозен — наоборот, светло улыбался.
Паисий поклонился.
Вместо ответа на поклон Ягуба сказал:
— Помнишь, отче, обещал я разобраться с твоими писцами нерадивыми? Всё недосуг было, а тут вот время нашлось... Что ж, приступим, благословясь...
Паисий искренне удивился: чего это боярину вспомнилось?
— Усердием они давешние свои ошибки перекрыли, боярин. Сам знаешь, воздал нам великий князь за труды...
— Это хорошо, отче, но! — Ягуба поднял назидательно сухой, крючковатый палец. — Единожды нерадение спустишь — другой раз вдвое против того взыскивать придётся. Так что уж давай сегодня и воздадим. — Ягуба сел, указал на ближайшего к себе переписчика и спросил: — Как звать?
— Пантелей, боярин, — ответил Паисий.
— Нерадив?
— Не сказал бы, боярин, старается, но втуне.
— Дух от него тяжёлый идёт, отчего бы, святой отец?
— Дух? — растерялся Паисий. — Дух... это да, это есть... Квас любит. — И зачастил мелкой скороговоркой, надеясь увести внимание боярина в сторону: — Сколько ему твержу: дело наше чистое, божественное, светлые мысли будит — ан нет. Луку с репой с утра, значит, наестся, квасу выпьет и, прости меня, Господи, на срамном слове, злого духа пускает.
Пантелей хмыкнул, расплываясь в улыбке. Ягуба протянул руку, взял листы, просмотрел.
— Так... грамотен, бегл, размашист в почерке, но глазу приятно. Что ты пишешь, брат Пантелей?
— Гы... это... — Пантелей задумался, стал косить глазом на лист.
— Вот-вот, пишет, не вникая, это да... — сокрушённо сказал Паисий.
— И хорошо, — перебил смотрителя Ягуба. — Пишет, не думая напрасно... — Боярин встал, заглянул в ларь Пантелея, извлёк жбан с квасом, зачем-то поболтал, прислушиваясь к плеску, похлопал монаха по могучей спине, словно смиренного мерина, сунул ему в руки жбан, повернулся к Карпу и сам взял лист пергамента.
— Брат Карп, — подсказал Паисий.
— Письмом егозист, руки не держит, — оценил работу Ягуба.
— Пальцы у него, у горемыки, с утра всё больше дрожат, боярин. Но прилежанием берет, к полудню красоту и беглость обретает. Описок же не делает, упаси Господи...
— Вижу, сам вижу, строка корявая, нестремительная, будто в ознобе. С чего бы это с утра, а? Пьёт?
— Как можно, боярин! — всплеснул руками Паисий.
— Говорит, срамные девки его по ночам одолевают, гы-гы, — забасил Пантелей.
— Это что же, в монастыре? — оживился боярин, продолжая рассматривать листы, склонившись к ларю. — Как же так? Куда отец игумен смотрит?
— Да мысленно, боярин, мысленно, — поспешил защитить переписчика Паисий, ткнув кулаком незаметно в бок Пантелея. — В кельях у нас запоры крепкие...
— Мысленно? Поясни, брат Карп, — плотоядно улыбаясь, сказал Ягуба.
— Проникают в самую душу, самым... это... нагим образом, проклятые, — вздохнул Карп.
— В душу? Нагие? — Ягуба даже отложил листы и уставился с любопытством на монаха. — И что же они там, в душе твоей, творят?
— Глаз не сомкнёшь, очи горят от стыда того, что вижу...
— Сечь, — решительно сказал боярин. — Сечь, пока не выветрится срамное из помыслов. И мяса не давать. А то загубишь писца, отче, сердобольный ты человек.