Выбрать главу

В качестве первого блюда нам подали яйца. В этом не было бы ровным счетом ничего необычного, не будь каждое яйцо завернуто в тончайшую фольгу из чистого золота. Мы взирали на эту красоту в замешательстве, не зная, что с ней делать — есть или любоваться. Катон первым развернул свое яйцо и отбросил золотую оболочку прочь. Вторым блюдом оказались молочные поросята. Вместо глаз у них были вставлены рубины.

— Ты каждый день завтракаешь столь скромно, Луций? — осведомился Цицерон.

— Да, если только это обычный день, на который не приходится какое-либо выдающееся событие, — ответил Лукулл.

Он сделал знак, музыканты заиграли, а несколько стройных греческих мальчиков стали танцевать.

— Не надо его раззадоривать, — предупредил Гортал, так же, как и мой отец, исполняющий должность цензора. — Когда он хочет щегольнуть своим богатством, он приказывает подать золотые тарелки и кубки, еще более массивные, чем эти.

— Так вот, значит, куда девалась огромная золотая статуя Митридата, которую ты захватил, Луций, — усмехнулся Целер.

— Все эти излишества просто нелепы! — возмутился Катон. — Были времена, когда во всем Риме имелся один приличный сервиз, и члены сената передавали его друг другу, и то, когда им требовалось принять чужеземных посланников.

Слушая Катона, можно было подумать, что он не знает ничего выше, чем участь бедного маленького государства. Однако на земле их существует превеликое множество, и я не замечал, чтобы Катона туда особенно тянуло.

— А я полагаю, перелить золотую статую на столовую посуду — это вполне в римском духе, — заявил Лукулл. — Вожди некоторых диких племен пьют вино из черепов своих врагов. Почему бы и нам не последовать их примеру и не есть с тарелок, отлитых из статуи врага Рима?

— Пустая софистика, — пробурчал Катон.

Разговор обратился к иным темам; Катон был слишком удобной мишенью для насмешек.

Через какое-то время в триклиний вошла стайка женщин, которые в изящных позах уселись вокруг стола. «Хорошо еще, они не стали ложиться на ложа рядом с нами, — подумал я, — иначе беднягу Катона непременно хватил бы апоплексический удар». Одна из женщин, примерно моего возраста, в платье персикового цвета, была на редкость хороша собой. Волосы у нее были белокурые, как у уроженки Германии, но тонкие благородные черты выдавали в ней римлянку, причем представительницу высшего класса. Милон, лежавший справа от меня, спросил шепотом:

— Кто эта белокурая богиня?

В голосе его не слышалось ни малейшего сарказма. Судя по его потрясенному взгляду, блондинка пронзила ему сердце. Слева от меня возлежал старый сенатор, который был в доме Лукулла завсегдатаем. Я спросил его о блондинке.

— Это благородная Фауста, — ответил он.

— Тебе не повезло, — сообщил я, повернувшись к Милону. — Это Фауста, дочь Суллы.

— Ну, и что с того? — пожал плечами Милон. — Представь меня ей, окажи милость.

Глаза его отсвечивали безумным блеском.

— Во-первых, мы с ней не знакомы, — отрезал я. — Во-вторых, она принадлежит к семейству Корнелиев, а даже боги не рискнут без разрешения заговорить с членами этой семьи.

Милон так крепко впился мне в плечо, что я чуть не вскрикнул. Пальцы у него были способны ломать кости. Чуть ослабив хватку, он нагнулся к моему уху:

— Представь меня, — процедил он. — Ты — Метелл, и даже представительница семейства Корнелиев не отвернется, если с ней заговорит тот, кто носит имя Цецилий Метелл.

— Хорошо, хорошо, представлю, — только и оставалось сказать мне.

К моему великому облегчению, железные пальцы Милона отпустили мое плечо. Я устремил на блондинку изучающий взгляд. Эта женщина оставалась загадкой для римлян, имя ее было окружено слухами, но на публике она появлялась редко. Она и ее брат, Фауст, были близнецами, что само по себе являлось достаточно зловещим обстоятельством, не говоря уже о том, что они были детьми богоподобного Суллы. Перед смертью тот доверил сына и дочь заботам своего друга Лукулла. Фауст присоединился к армии Помпея в Азии, где не раз отличился во время сражений. Фауста осталась в семье Лукулла и по каким-то причинам ни разу не вышла замуж. Столь необычные имена детям дал отец, в напоминание о той невероятной благосклонности, которую проявила к нему судьба. Впрочем, в конце жизни ему пришлось дорогой ценой заплатить за эту благосклонность. Неизлечимая болезнь обрекла его на долгую и мучительную агонию. В последний год своей жизни он наверняка горько сожалел о предшествующих пятидесяти девяти годах.