- Садись, Наденька, вот сюда. А ты, Валентин, рядом с ней. Проголодались? Кушайте, не обращайте на него внимания, из него клещами слово не вытянешь.
Полковник строго взглянул на нее и улыбнулся. По его улыбке сразу стало понятно, что он прожил с женой душа в душу, всегда был у нее под каблуком, и как Марья Афанасьевна скажет, так и будет.
- Потом поговорим, - сказал мне полковник.
Он ел быстро, как-то очень опрятно и до конца обеда больше не проронил ни слова. Несмотря на свое обещание поговорить, он потом куда-то снова ушел.
Марья Афанасьевна провела нас в дальнюю комнату, где уже стояла у стены моя спортивная сумка, принесенная ею сюда, видно, еще раньше. Здесь были две широкие никелированные кровати, диван и круглый стол.
- Хотите отдохнуть - не стесняйтесь, - сказала она и ушла.
Мы с Надей переглянулись, и я понял, что с этой минуты для нас начинается самое трудное. Надя села на диван. Я хотел сесть рядом, но она отодвинулась.
- Надо ей помочь прибрать со стола, - сказала она безразличным голосом.
- Подожди.
Я положил руку на ее плечо, и плечо как будто окаменело, хотя Надя не пошевелилась. Я убрал руку.
- Ты жалеешь, что мы приехали? - спросил я. - Можно сейчас вернуться, в семь часов есть поезд.
- Надо ей помочь, - сказала Надя.
Она пошла на кухню, я вышел за ней следом, но в зале остановился как вкопанный и подумал: "Ну и иди!"
С настенной фотографии на меня глядели строгий молодой лейтенант в довоенной гимнастерке и смеющаяся девушка.
Вернувшись, лег ничком на диван и, дыша его горьким пыльным запахом, впал в какую-то тупую дрему...
Когда я очнулся, в комнате было темно, на улице ярко горел фонарь, и в желтом конусе света валил густой снег. Надя сидела рядом; на сердце у меня было тяжелое ледяное чувство.
- Шесть часов, - сказала она. - Пойдем на лыжах?
Она стала собираться, щелкая замками сумки и что-то ища в темноте. Я пошел на кухню.
Там столкнулся с полковником, в одной руке он держал фонарь "летучая мышь", а другой смахивал с телогрейки налипший снег.
...Снег падал тихо и часто. Он лежал на крыльце, на дорожке, на тонких укутанных вишнях. Пахло морозом и сосновым лесом, в природе были тишина, неподвижность, которая как бы вбирала в себя снегопад, словно снег застывал в воздухе.
Мы вышли за калитку. Я помог Наде надеть лыжи, закрепил свои, и мы медленно двинулись вниз по проулку, к реке. В домах горели окна, просвечивались синие, розовые, зеленые занавески, и никто нам не встретился. По-видимому, по Святогорску мы шли одни.
Выйдя на чистый широкий луг, я остановился, Надя подошла ко мне.
- Что с тобой? - спросила она.
- Ничего, - ответил я.
- Смотри, сейчас полнолуние! - Ее рука вытянулась, я увидел над черной лесистой горой, над темной громадиной монастыря мутное белесое пятно среди туч.
- Помнишь? - спросила Надя. - "Мчатся тучи, вьются тучи; невидимкою луна освещает снег летучий, мутно небо, ночь мутна".
Я молчал.
- Поцелуй меня, - сказала она.
Я поймал маленькую руку в шерстяной рукавице, поцеловал Надю в холодные жесткие губы и тут же почувствовал, что она не хочет, чтобы я ее целовал.
Я ничего не сказал, мы пошли по лугу дальше и стали подниматься на невысокий холм, на вершине которого темнел кустарник. Там она снова попросила ее поцеловать, и я прикоснулся к ее губам. Так повторялось еще несколько раз, пока она не сказала, что пора возвращаться.
И мы вернулись, и грелись, как днем, возле печки. В трубе гудело, капала из рукомойника вода, в кладовке грызла мышь.
Говорить нам было, кажется, не о чем, мы тяжело молчали, и Марья Афанасьевна, пришедшая напоить нас чаем, обращавшаяся то к Наде, то ко мне, в конце концов вздохнула, покачала головой и ушла. Стало слышно, как она в зале включила телевизор.
Я не знал, что делать, и горько жалел, что не могу ничего сказать Наде. Мне казалось, если бы я умел объяснить ей, почему так хорошо нам было днем и как глупо, по-детски мы теперь ведем себя, мы бы помирились. Но я был не в силах произнести без раздражения ни слова.
Между тем время было уже позднее, на кухне снова появилась хозяйка и сказала, что постель готова. Надя ушла вместе с ней.
Посидев в одиночестве, я подумал, что пойду спать, когда Надя заснет. Я пошел к полковнику.
Согнувшись над машинкой, он грустно глядел в одну точку в окне, и я спросил его, как движется работа. Он обернулся, помолчал, пожевал губами, В тени от настольной лампы его лицо казалось темным.
- Она уже не движется. Я начисто переписываю, - с неохотой и печальной досадой на то, что я, по-видимому, отвлекаю его, ответил полковник. - Но вот, где движется. - Он постучал себя по груди.
- Можно, у вас посижу? - спросил я.
- Сиди.
Я сел на узкую жесткую кушетку, закрытую поблекшим гобеленом, и сказал:
- Не обращайте на меня внимания, я вам не буду мешать.
Он ничего не ответил и, казалось, даже не услышал меня. Я опустил голову.
Потом полковник взял со стола какую-то книгу и повернулся ко мне.
- Слушай, - сказал он и стал читать монотонным голосом. - "У меня выбита рука, я слежу за ее выздоровлением. Но вот она справилась, и мне чего-то недостает. Не за чем следить. А ведь вся жизнь есть такое слежение за ростом: то мускулов, то богатства, то славы".
Полковник отвернулся так же неожиданно, как и повернулся, и я понял, что он хотел сказать.
- Человек и за любовью следит, - ответил я несмело.
- И за любовью, - повторил он.
Я пожелал ему спокойной ночи, пошел на кухню, умылся и, начиная чувствовать страшную злость, направился в дальнюю комнату.
Там было темно, по-прежнему за окном в желтом конусе света летел снег. Надя лежала тихо. Ее голова с распущенными волосами темнела на подушке.
Вторая постель была не постелена, там не было подушки, эта подушка лежала рядом с Надиной. Наверное, хозяйка решила так постелить, а Надя не смогла возразить.
Я осторожно вытащил прохладную тяжелую подушку, опустил ее на диван и, не раздевшись, лег. Я закрыл глаза и хотел уснуть, но скоро понял, что уснуть невозможно. Снова вышел на кухню, напился из кружки и сполоснул лицо. Вода была ледяная, налилось за ворот, я чуть-чуть остыл.
Я вытерся и вернулся в комнату. Лежал, думал, что завтра все у нас кончится, что последний раз мы с Надей вместе. Я прислушался к ее дыханию. Мне почудилось, что она не спит. Я позвал ее.
Она подняла голову и поглядела на меня, ее глаза горели.
- Ты не спишь?
Надя села на кровати, поджав колени.
- А ты? - спросила она шепотом.
- Не могу, - тоже шепотом ответил я, и раскаяние за то, что ощущал к ней недоброе чувство, охватило меня.
Мы гадаем, мучаемся, хотим себе счастья - и всегда с убийственной для счастья жадностью думаем только о себе. Но если вдруг нам придется всем пожертвовать - и гордостью, и самолюбием, и эгоизмом, и сладострастием, и всем тем, что мы считаем хорошим, - вот тогда мы испытываем любовь и счастье...
В доме было тихо, хозяева уже спали: мы глядели друг на друга при неярком раскачивающемся свете фонаря. Темнели Надины волосы, как бы стекающие на плечи белой сорочки, темнел треугольный вырез на груди, согнутые в коленях ноги были туго обтянуты, и я остро представлял ее гладкую холодную грудь, ноги, ее всю, и мне было жутко и безумно.