Семейный бал в аристократическом особняке где-нибудь на Английской набережной был лишен многих живых прелестей. На городских маскарадах до появления монарха бурлила ничем не стесненная жизнь, пусть не всегда благопристойно бурлила. Простота и естественность нравов, обнаженность отношений обладали для многих своей привлекательностью. Гости в залах отогревались, и на часок-другой в них просыпался подмороженный служебными и домашними неурядицами темперамент. Надо только вовремя уехать. К полуночи надзор сторожей ослабевал, страсти накалялись, горячительные напитки делали свое дело и почтенным людям приходилось туго, если они задерживались. Но это все после, после… Когда исчезал с очередной жертвой государь, интриговать которого маскам категорически воспрещалось.
Вяземский не брезговал подобными увеселениями, наоборот, они будоражили его, здесь наблюдательность и злой язык получали пряную пищу, и он приезжал загодя, пораньше, как только в сумерках распахивались двери, чтоб занять удобное место на балконе для обозрения прибывающей волнами публики. Правда, иногда он чувствовал себя незащищенным и соскучившимся, но не прерывал традицию, как, впрочем, и Жуковский, и Тургенев, и Карамзины.
Ни одна, смею уверить, столица в мире, тем паче ни один город не знал подобных празднеств. «Как?!» — недоверчиво воскликнешь ты, читатель. А римские карнавалы, а московские гульбища, а венецианские маскарады, а торжественные шествия в чопорном Лондоне, а парижский Пале-Рояль, на блестящие сборища в который тайно пробирались короли, когда во Франции еще правили настоящие короли?.. Нет, петербургские балы-маскарады, думал Вяземский, нечто совершенно особое. Москва с ее хлебосольным обжорством, семейными танцевальными вечерами, чинными до зевоты раутами, вроде они происходят в Калуге, Москва с ее ежедневным бездарным сватаньем, с ее сплетнями и слухами, разбитой мостовой и скрипучими рыдванами, но зато с разухабистыми тройками под валдайским бубенцом, с ее необычайным катанием на санках от Воробьевых гор прямо вниз, к реке, эта Москва не идет и никогда не шла ни в какое сравнение с блистательным Санкт-Петербургом! Вдобавок ее приятности на любителя, обладающего крепким здоровьем.
«Вечером было гулянье на Елагинском острове вместо 25-го числа, — однажды писал Вере Федоровне Вяземской муж. — Я был, но не видел ни царствующих, ни принца Оскара, хотя они и были. Народа было довольно, но не было народа, потому что здесь нет его: и от того гуляния петербургские без души против московских, или без духа, без русского духа, который в очию совершается. А что значит в очию совершаться духу? Так набздеть, чтобы пар столбом стоял. Другого истолкования не придумаю: покажи Пушкину, что он скажет».
Последнюю зиму Вяземский чувствовал себя неважно, и воспоминания о московских удовольствиях вызывали раздражение. «Ну да что ругать наш немецко-французский Петербург! И за границей не лучше! — думал он, прохаживаясь по галерее между музыкальной гостиной и залой, где развертывалась главная мистерия. — Пожалуй, за границей куда плоше. Взять хотя бы Венецию с ее плебейскими, толкучими до пота маскарадами на игрушечных, загаженных голубями площадях, с ее темпераментным, но часто вульгарным хохотом, с ее лунными серенадами и непристойной пляской, которая волнует кровь, с ее утомительными вереницами рыцарей-крестоносцев, возвращающих путешественника в скудное средневековье, с ее причудливой лепки фонтанами и мраморными бассейнами, наполненными молодым пенным вином, с ее густым в прохладе ночи йодистым запахом водорослей, извечно гниющих под каменными набережными… Нет, Венеция тоже не идет ни в какое сравнение с важным и по-северному медлительным Санкт-Петербургом. Ни даже обожествленный солнечный Рим, сохранивший воспоминания о празднествах Нерона и солдатских вакханалиях Калигулы!» Вяземский про себя заметил, что путешественнику скоро надоедают бесконечные карнавалы, на которых встретишь кого угодно — и опального пэра Англии, обряженного в костюм молуккского искателя жемчуга, и нищего русского художника, но в тысячной боярской шапке из сибирского соболя и в парчовом кафтане со спущенным почти до пят правым рукавом. Парижские сборища в Пале-Рояль тоже не идут ни в какое сравнение. Там прелестная продавщица фиалок, состоящая на учете в полиции, — гляди в оба заезжий герцог из Германии или вялый, с перекошенным от святости лицом испанский гранд! — заманит иноземца в темный переулок, пронизанный душными ароматами пищи и женского тела, но с поэтическим именем, где туго набитый золотом кошелек без лишнего шума перекочует в цепкие руки молодых людей, непринужденно завернутых в черные домино на белых шелковых подкладках. Вот так маскарады! Вот так заграница! Ну разве что-либо похожее подстерегает гостя в честном Санкт-Петербурге, где не то что молодых людей в черных домино на белых подкладках не встретишь, а и заурядного воришку во времена полицмейстера Чихачева. Нынче, правда, похуже, нынче власть у нас заботливая, по мнению Пушкина — единственный европеец в России, но сама-то Европа, кстати, теперь разбойнее степей Татарии. Вот тут и крутись!
В обширном и высоком белоколонном зале порядочному человеку из неприятностей грозит лишь встреча с начальством. Коли улыбнется фортуна, то после утомительных блужданий он все-таки завяжет болтливую интрижку с дочерью негоцианта, офицерской вдовой или девицей, приехавшей из гамбургов да стокгольмов в поисках легкого приработка. Другого серьезного или опасного для жизни приключения тут обычно не бывает, а если какое-то знакомство порой и ждет трагический финал, то по чистой случайности. Браслетки редко теряются, а находят их и того реже.
Превосходен Санкт-Петербург в разгар сезона! Потоки скачущей музыки и волшебного — скрадывающего недостатки — света, волны женской теплоты и цветочных духов, мимолетные прикосновения, игривые взгляды, а за окнами, разрисованными жестоким морозом, тупая в своей непроглядности и непобедимости ночь, среди которой, как ворота в эдем, желтым пламенем пылает подъезд. Неподалеку красномордые жандармы в облаках пара осаживают любопытных, а там, подальше, в глубине уличного лабиринта ледяное и грозное безмолвие пустынной Невы. И все же открыть тайну прелести петербургских празднеств не сумели ни современники, ни потомки. То, что в нынешние времена воспринимается с восторгом, с сердечным волнением, раньше обладало другими, порой грубоватыми очертаниями. Быть может, все дело в соответствии маскарадов стилю тогдашней жизни?
Но так или иначе магнетическая сила каждый раз влекла сюда Вяземского. Он вышел на балконную площадку и увидел сквозь жаркий туман, что вверх по лестнице проталкиваются Жуковский и Тургенев. В вечерних фраках, с вишневого цвета полумасками в руках и цилиндрами под локтем, они направлялись к нему, подавая знаки, чтоб он спускался поскорее навстречу. Но Вяземский презрительно избегал толкучки, предпочитая ждать друзей у поворота перил. Они давно не виделись, не обменивались новостями и ощущали в том настоятельную потребность. Вяземский пригласил их в уютную ложу на манер раковины, примыкавшую к музыкальной гостиной, где плясала на эстраде под мадьярскую скрипку жилистая цыганка Груша. Обнаженные смуглые плечи, мускулистый живот. Горбылем нос, под ним белозубый оскал. Юбка из серебристой ткани до каблуков, в черных кружевных оборках понизу. Золотое монисто — дар обалдевшего от страсти корнета Делицына — густо звякало и сверкало в колеблющихся отсветах огромного канделябра.