— Ну, ну, — опять обиделся Жуковский, — я только с фасаду робок. Я им закатаю. Но трудность имеется, — и, помолчав, добавил: — А насчет домика ты напрасно…
— В чем она? — спросил Тургенев. — Трудность-то…
— Сам Пушкин не позволит врагу отступить, — проговорил с горечью Жуковский. — Сверчок разъярен донельзя.
— Значит, так тому и быть, — решительно отозвался Вяземский. — Нынче же хлопоты тебе возобновить надо. Все-таки что государь отыскал в пренеприятнейшем карлике? Сколько важности, как выступает…
— И сколько лет сидит в кресле, — протянул задумчиво Жуковский. — Бедняга Каподистриа давно помер. А какой человек был! Аристид-христианин!
— И сколько еще просидит, — с сожалением вздохнул Тургенев, которого Нессельроде притеснял как мог: то заграничный паспорт задержит, то посылка в Лондон у таможенников потеряется.
Внезапно по музыкальной гостиной волной прокатился шепот. В дверях возникла фигура царя, которого первым успел приветствовать Нессельроде, нарушая маскарадные обычаи и строгий приказ его величества: ни под каким видом не узнавать!
11
Превосходную характеристику первой скрипке николаевского оркестра дал один из героев Священного союза князь Клеменс Венцель Лотар Меттерних. Не все, правда, считали Меттерниха таким уж проницательным деятелем. Например, историк Гервинус выносит ему довольно неожиданный приговор: «Меттерних был создан на то, чтобы наслаждаться жизнью, полною умственного и физического бездействия». Разумеется, князь с ним не согласен. В письме к Александру фон Гумбольдту он дает себе иную оценку: я «всегда чувствовал неодолимую страсть к наукам точным и естественным и полное отвращение к занятиям государственными делами». Однако Меттерних есть Меттерних, и к его мнению полезно прислушаться. Прибавлю к прежним его отзывам о Нессельроде еще несколько:
«Как жаль, что Нессельроде так стушевывается! Я не понимаю, как может человек уничтожать себя до такой степени, что надевает чужую одежду и прикрывается чужою маской, вместо того, чтобы сохранить собственное выражение».
«Бедняжка Нессельроде находится в нравственном состоянии чрезвычайно странном. Есть рыбы, которым хорошо живется только в живой воде, другие лучше чувствуют себя в мирной воде прудов и болот. Форель принадлежит к первой категории, она вянет в воде мирной и стоячей, но дайте ей немного свежей воды, и бедное животное тотчас оке оживится с видом силы и здоровья, столь свойственными форели, когда она в воде, и составляющими главное ее достоинство. Ну, так есть и люди, у которых нет достаточно силы в характере, чтоб обойтись без чужой помощи и одолеть окружающие их препятствия; есть, напротив, и такие, которым хорошо живется только в болотистой местности. Нессельроде по своей природе принадлежит к семейству форелей; но, к несчастию, он погрязает в болоте. С тех пор, как я вспрыснул его живою водой, он удивительно ободрился. Он оживился и вздыхает по воде более жесткой, но более здоровой, составляющей его истинную потребность. Без сомнения это положение не может продолжаться, ибо что такое стакан чистой воды в болоте, в коем он томится? Но на бедняжку находят минуты, когда ему кажется, что он пришел в себя; если б он был рыбой, то захлопал бы жабрами».
Вот еще одна любопытная подробность. Нессельроде казался Меттерниху недостаточно реакционным: «Второй мой упрек вам те поощрения, которые вы даете врагам порядка, кто бы они ни были, удаляясь от единственно справедливых политических принципов. Такое положение дел не может продолжаться. Вы и Россия первые станете жертвами его».
Последнее замечание бросает особенно зловещий отсвет на главных антагонистов поэта и невольно расширяет трактовку роли Нессельроде в «Affaire de Pouch-kine». Идеи Меттерниха оплодотворяли европейские дворы.
В креслах, как на Марсовом поле во время парада, произошло перестроение. Царь незаметно очутился в центре, на самом удобном месте, а подле него, но на почтительном расстоянии расположилась остальная костюмированная публика, встречая сдержанными хлопками и осторожными возгласами восхищения вновь выбежавшую с теми же ужимками цыганскую танцовщицу. Царь лениво поднял к третьей пуговице мундира августейшие ладони, чтобы ободрить входящее в моду искусство.
— Они тут сплошь холуи! — шепотом возмутился Вяземский. — Ты обрати внимание, любезный Василий Андреевич, на выражение спин. Дворня! Дворня! Никакого такту, ничего живого, ни малейшего ощущения личного достоинства. Ведь и подчиниться удобнее по-человечески. Как их перекосило на сторону! — Вяземский в досаде сдернул очки и принялся протирать стекла.
Тургенев тоже присоединился, впрочем, по обыкновению, к негодующим восклицаниям своего друга:
— Совершенно с тобой согласен, князенька. Изрядно ты подметил. Их и впрямь скособочило. Да что дворня! Дворня из людей простого звания состоит. Там спрос не строг, а здесь самое что ни на есть беспардонное лакейство. Вот они-то разделаются с Пушкиным, как Ему заблагорассудится, за чечевичную за свою похлебку, да и нас при случае с вами прихлопнут!
Александр Иванович ненавязчиво возвратил своих немного утомленных и рассеянных собеседников к обсуждаемой ранее теме.
— Нет, положительно, в машкерады нынче ездить нельзя — нервы себе портишь, — разочарованно вздохнул Жуковский. — Раньше приказывал фон Фок не открывать его величества, а теперь, видно, приказ поистерся…
Чувство собственного достоинства представителей русской аристократии в истории гибели Пушкина подверглось испытанию, хоть и несерьезному, да и того они не выдержали. Знатные семейства заигрывали с Геккернами, всячески выказывая им приязнь, и, только когда гроб поэта спустили в подвал Конюшенной церкви, кое-кто призадумался, но, к сожалению, ненадолго.
Вот что сообщил другой Тургенев, Иван Сергеевич, В. П. Боткину из Парижа много лет спустя — 25 мая 1858 года: «Я приехал сюда благополучно, присутствовал на свадьбе у Орлова (князь Н. А. Орлов, сын шефа жандармов А. Ф. Орлова), в субботу обедал у посланника, где все были русские, кроме одного: Геккерна, убийцы Пушкина… admirez le tact de Kiseleff».
В «Колоколе» прокомментировал бракосочетание жандармского отпрыска Александр Иванович Герцен: «Несколько месяцев тому назад la fine fleur нашей знати праздновала в Париже свадьбу. Рюриковские князья и князья вчерашнего дня, графы и сенаторы, литераторы, увенчанные любовью народной, и чины, почтенные его ненавистию, все русское население, гуляющее в Париже, собралось на домашний, русский пир к послу; один иностранец и был приглашен, как почетное исключение — Геккерен, убийца Пушкина.
Ну найдите мне, Пошехонцев, Ирокезов, Лилипутов, Немцев, которые бы имели меньше такта!»
Цыганка совершила умопомрачительный прыжок, прогнулась, затрясла мелко плечами и в такой тряске, обнажая ноги до колен, скрылась за расписной кулисой. В креслах зааплодировали, правда, с оглядкой — только после царя. Хлопали с большим усердием, стараясь, чтобы приметили, но и не осудили за неприличную горячность. Царь поднялся и, вперив в пространство ватный голубой взор, вышел из гостиной. На сей раз он обрядился в форму пехотного полковника, на спине горбилась поношенная шинель без знаков различия. Наряд поразил Вяземского: эге, что-то новое вызревает на Олимпе. Прежде Николай разгуливал по маскарадам в сверкающей огнем медной каске с хищной птицей. Его ослепительно белый кавалергардский мундир, его сияющие ботфорты, его парадный палаш, его массивный кушак — все, решительно все было с иголочки, красивым и богатым.
По гостиной среди разноцветья желтоватыми озерными кувшинками поплыли розетки с мороженым, говор плескался громче, свободнее, на эстраду высыпали музыканты, заиграли польку, подготавливая общее веселье.