«Вот к этому-то фанатику, — пишет исследователь, — попался в руки отрывок из стихотворения «Андрей Шенье». Заварилось сейчас же дело. Алексеев, Молчанов и Леопольдов были посажены в тюрьму и после следствия преданы суду, первые два — военному, последний — гражданскому-уголовному. Дело это тянулось два года и кончилось тем, что Алексеева присудили выдержать один месяц в крепости и потом выписать из гвардии в армейские полки тем же чином, прапорщика Молчанова, по вменении ему в наказание тюремного заключения и содержания под арестом, тоже перевести в армию тем же чином. Что же касается Леопольдова, то правительствующий сенат, рассмотревший дело его, отнесся к нему гораздо строже: именно приговорил его, лишив кандидатского звания и всех сопряженных с оным преимуществ, отдать в солдаты, а в случае негодности сослать в Сибирь на поселение. Курьезнее всего то, что этот строгий приговор был основан на 129-й ст. воинского артикула, гласящей: «Если кто уведает, что един или многие нечто вредительное учинить намерены, или имеет ведомость о шпионах или иных подозрительных людях, в обозе или гарнизонах обретающихся, и о том в удобное время не объявит, тот имеет, по состоянию дела, на теле или животом наказан быть».
Очень понятно, что, когда дело перешло в государственный совет, последний никак не мог согласиться с подобным отождествлением Пушкина со «шпионом в обозе обретающимся», и значительно смягчил приговор сената, именно положил (22 августа 1828 г.) вменить Леопольдову в наказание содержание более года в остроге и подтвердить, чтоб впредь в поступках своих был основательнее, вместе с тем поручить начальству, в ведомстве которого Леопольдов будет служить, чтоб оно обращало особенное внимание на его поведение…»
Пушкин защищался лаконично, с большим тактом и чувством собственного достоинства, трижды составив объяснения в различные инстанции.
Затем события развивались так: «Правительствующий сенат, соображая дух этого творения с тем временем, в которое оно выпущено в публику, признал это сочинение «соблазнительным и служившим к распространению в неблагонамеренных людях того пагубного духа, который правительство обнаружило во всем его пространстве», и постановил, что «хотя Пушкина надлежало бы подвергнуть ответу перед судом, но как преступление сделано им до всемилостивейшего манифеста 22-го августа 1826 года, то, избавя его от суда и следствия, обязать подпискою, чтобы впредь никаких своих творений без разсмотрения цензуры не осмеливался выпускать в свет под опасением строгого по законам взыскания».
Государственный совет прибавил к этому, чтобы «за Пушкиным, по неприличному выражению его в ответах насчет происшествия 14-го декабря 1825 года и по духу самого сочинения его, в октябре месяце того года напечатанного, имелся секретный надзор».
Замечательно, что вынесенное решение при постоянных разъездах Пушкина «не могло быть объявлено ему в продолжение двух с половиною лет, несмотря на то, что оно препровождалось из губернии в губернию по пятам поэта, и наконец московской полиции удалось сообщить поэту эту приятную и вероятно уж давно известную ему новость лишь в конце января 1831 г., за несколько дней до его свадьбы».
— Полиция неплохо осведомлена, — повторил тоскливо Пушкин, — доброхотов у нее много. Не шали, Шлиппенбах. Петр предка приласкал, Николай с тебя шкуру живьем спустит. Я у них более двадцати лет под секретным надзором. В Петербурге каждая собака узнает по портретам, а трактир — бойчее нет места.
— Вот именно! — лихо рассмеялся потомок хоть и разгромленного, но славного шведа. — Кто Пушкина и Шлиппенбаха здесь искать предположит? Не верю и никогда не поверю, чтоб полицейская сволочь над гвардией верх взяла. Мы их вязали спиной к спине, яко диких медведей, и спускали в реку, и еще спустим, коли потребуется. А Степан и на дыбе не выдаст. Как, Степан, не выдашь?
— Не выдадим, ваше благородие. Мы-то не выдадим! Рази когда выдавали?
Шлиппенбах сбросил шинель, напялил шубу и сдвинул на нос меховую шапку. Степан между тем отогнал сани подальше от трактира. Шлиппенбах, не колеблясь, распахнул дверь и шагнул в плотный белый пар, рванувшийся навстречу крутыми шрапнельными клубами.
— Ну что с него взять? — пожал плечами Пушкин и вошел следом в желтый, затуманенный и по-сырому пахнущий пивом и сосновыми опилками сумрак.
Часть вторая
Жизнь лучше снов — гляди вперед светло, Безумством грез нам тешиться довольно, Отри слезу и подними чело,
Аполлон Григорьев
Отступления, бесспорно, подобны солнечному свету; они составляют жизнь и душу чтения. Изымите их, например, из этой книги, — она потеряет всякую цену: холодная, беспросветная зима воцарится на каждой ее странице.
Лоренс Стерн
1
И вдруг позвали. Очнулся, глянул в окно. Ба, вечереет, этак и в маскарад припозднюсь, испугался Булгарин. Дернул за фалдочки, поправил галстук, начесал пятерней волосы на лысеющий лоб и, приосанившись, направился в кабинет. В дверях уличный шпион Фабр плечом презрительно потеснил — невежа. Но приняли и поздоровались между тем привставши. А, помнится, день назад не замечали-с, пренебрегали-с. Нынче вроде нужда появилась, засор системы-с.
Бенкендорф сидел под портретами знаменитых в Лиф-ляндии предков. Чем знаменитых? Древностью рода? Подвигами? Нет-с, извините. Связями-с. Услугами. Я князь Скандербег, думал раздраженно Булгарин, а он всего и только новоиспеченный граф, сиятельство с одна тысяча восемьсот тридцать второго года. Парвеню! Черт побери! В Лифляндский матрикул включены Бенкендорфы в 1765 году, в Эстляндский — в 1773-м! Правда, их семью несколько столетий знали во Франконии. Но из Бенкендорфов потомственное дворянство получил лишь прадед Иоанн, старший бургомистр Риги. А герб новоиспеченного графа! Издохнуть мало-с! На золотом поле перпендикулярная голубая полоса с тремя красными розами. Бенкендорф и розы! Черт побери! Графская корона, серебряный шлем, страусовые перья, лента с золотой пряжкой, красная мантия, отороченная мехом, золотые кисти, бахрома… Матка боска! Чего там нет! Парижская лавчонка мелочного торговца дворянскими реликвиями. Из простолюдинов выбились, ей-ей, из простолюдинов.
Бенкендорф сухо кивнул, опустился в кресло и принялся опять чиркать пером по бумаге. На мгновение поднял глаза, но не проронил ни звука. Стой по-прежнему столбом со спазматической болью в низу живота. Собачья участь. Уличный шпион дороже российского литератора. Потомок выражением лица не походил на предков. Те благообразны, религиозны с виду. Взирают на мир туманно, с христианским смирением, но и с какой-то подозрительностью. Не собираются ли их ущемить, оскорбить или унизить? Однако прибалтийское спокойствие проглядывает во всем — в позе, в жестах, в затаенной гримасе.
Потомок более авантажен, не утратил за годы гвардейской элегантности. Шикарная серебристая седина редеющих, как дым, волос. Ухоженные куафюром узенькие с пробривом усики. Еле уловимый намек на прежнюю флигель-адъютантскую фатоватость. Залысины увеличивают лоб, придавая лицу оттенок глубокомыслия. Сеть морщин — следы скорее дурных привычек, чем тягостных раздумий. Иронический, несколько намекающий прищур. Бакенбарды, к сожалению, клочками. Предмет его неудовольствия и непрестанных забот. Общее впечатление солидности, основательности, силы и наступившей житейской мудрости. Мудрость вроде пришла давненько, при Александре Павловиче, и порядочно поистаскалась по парижским увеселительным заведениям. Зрачки темные, скользящие, но не злые.