Выбрать главу

Он первым в России вослед императору Александру Павловичу, умному и лукавому повелителю, которого, правда, обучили французские вольнодумцы, сообразил еще в младые годы, что литература может легко подменить оппозицию, обычную для европейских государств. Да что там оппозиция! Она в силах и тюрьмы сокрушать, бастилии да Петропавловки.

Хитрая бабка нынешнего самодержца мнения о том себе не сумела составить, хотя кокетничала с ферней-ским затворником. Женщина! Она была уверена, что власть — это пьяные и потные лейб-компанцы, дюжие полуграмотные дворянские недоросли в малых чинах, перед которыми ежели вильнешь юбками, даже не всегда раздушенными, так они вздернут на штыки, кого пожелаешь. Умна, не отнимешь, а до сути не докопалась. Впрочем, время тогда не подоспело. Ну какой властью располагал Державин? Какую ему дали, не больше. С Новиковым получилось сложнее. Недаром при его имени Николай Михайлович Карамзин смолкал, белел обличьем. Редко и шепотом поминал о приятном и полезном знакомстве, но, к чести его употребить, поминал благоговейно. Радищев — последняя и самая высокая ступенька передо мной, думал Пушкин. Самая высокая. Задушили — без жалости, наиздевавшись вдоволь. И все тут. Чистое дело голубец! Писал не очень складно, ну да где ему было обучиться? Что им поэт? Что им его вселенская слава! А между тем власть-то у литературы не простая — волшебная. Власть над умами.

Внезапно мысль снова отбросила его к де Геккер-нам. Непостижима цепь ассоциаций! Пожалуй, старая сводня не исхитрилась бы проникнуть без Дантеса ни к Трубецким, ни к Барятинским, да и круг императрицы был бы для него недоступен. Дантес открыл посланнику многие двери. Но, несомненно, тайна гнездится не только в том. Он должен ее расшифровать и должен сказать о ней громко. Он напишет сегодня письмо и покончит с де Геккернами, со всей мерзостью, которую они внесли в его семью.

Изогнувшись от услужливости и поглядывая искоса на пудовые кулаки Шлиппенбаха, половой снял с подноса угощение. Пушкин отхлебнул глоток горячего глинтвейна, и огненная жидкость потекла, обжигая внутри. Он даже крякнул, как от ледяного кваса или рассола наутро после жженки. Шлиппенбах, прожевывая пирожок и что-то бормоча, улыбался. Пушкин не внимал его речам. Он смотрел на соседей, очевидно, завсегдатаев, и они ему нравились какими-то почти неуловимыми чертами. Из-за ближнего столика раздался возглас:

— Вина! Эй, вина!

Половой, приняв издалека заказ, заметался, затряс полотенцем и, подхватив со стойки гигантских размеров штоф, бухнул его через головы пирующих, да так ловко, что не потревожил никакой посуды. В его движении было много от кабацкой удали, от безудержного ярмарочного веселья. Пей, пой, пляши — однова живем!

На Пушкина повеяло чем-то родным, домашним, хотя он не любил трактирного, подлого загула, когда все смешивается и без разбору подряд обнимаешь то половых, то женщин низкого пошиба, то знакомых, то незнакомых. На следующий день ругательски ругаешь себя и свою печень, стыдишься опоганенного тела.

Нет, не любил он трактирных удовольствий. В молодости к Софье Астафьевне ездил, но более, чтоб опередить приятелей и унять бунтующий темперамент. А офицерскую жженку, изготовленную на шпагах, обожал, называл ее «Бенкендорфом» за смирительное воздействие на желудок. Александра Христофоровича про то моментально оповестили. Не понравилось ему, не улыбнулся, поджал синеватые губы. У Дюме Пушкин привык пить шипучее шампанское, пристально рассматривая на просвет бокал, восхищаясь игрой воздушных пузырьков, взлетающих к пенистой поверхности. Любил он и вкус изысканной, особливо французской, кухни, у Фильетта заказывал паштет из гусиной печенки ценою в 25 рублей, любил он и тяжесть старинного серебряного прибора, отражение свечного, с красноватым оттенком пламени на позолоченных суповых крышках екатерининских сервизов, любил душистую, чуть пропитанную специями теплоту. И любил вскочить, прервав обед или ужин, ощущая на себе восторженные взоры. «Слушайте, други!» Любил он и вскипающий шум в ушах, и внезапный прилив сил, и стремительный полет руки, в которой зажата твердая от крахмала салфетка. Любил он и бурное, безалаберное застолье среди собратьев по перу, среди друзей, чего греха таить, любил и провел в сих бесполезных занятиях немало часов.

Внезапно острая пронзительная мысль отбросила его назад в серый декабрьский день, когда на имя Наталии Николаевны поступил денежный рескрипт, писанный посредническим пером шефа жандармов. Пришлось проглотить дикую обиду. Он не знал, как ответить на выпад. После письма в министерство финансов Егору Францевичу Канкрину получить денежный рескрипт! Он был вне себя и, быть может, в тот день решился повести дело к дуэли.

«Его величество, желая сделать что-нибудь приятное Вашему мужу и Вам, — сообщал Бенкендорф, — поручил мне передать Вам в собственные руки сумму при сем прилагаемую по случаю брака Вашей сестры, будучи уверен, что Вам доставит удовольствие сделать ей свадебный подарок».

Неотступно наблюдая за половым, стриженным скобкой — под малороссийского казачка, — в нечистой косоворотке, с неуловимо гибкими, но точными жестами, Пушкин отчего-то подумал, что вредно было ему так много пировать по разным аристократическим ресторациям. Лучше бы в трактиры ездил. Он перевел взгляд на соседей, которые тесно сгрудились вокруг штофа, перешептываясь о чем-то.

Он вообще совершил в жизни массу ошибок. Долго недооценивал себя, свою славу. Держался все-таки в отдалении от людей низкого звания, от народа. Он полагал, что народ долго будет безмолвствовать. Зачем он жил у подножия власти? Зачем пытался завоевать презренный свет? Зачем позволил заманить себя в службу? Но все-таки он прав, прав! В какие времена и кто из европейских поэтов имел цензором монарха? Кто смел ссориться, как он, с сильными мира сего? Кто, наконец, заставил уважать литераторов и литературу? Кто сделал ее профессией? В подмосковной того не добьешься.

— Послушай, Александр Сергеевич, — прервал Шлиппенбах течение его дум, — я давно хотел тебя спросить: правда ли, что Моцарта Сальери отравил? Отец мой любил Антонио Сальери и ставил чрезвычайно высоко.

Пушкин облегченно улыбнулся, хотя вопрос был не из приятных. Нет, он не одинок. Он привык к острому человеческому интересу, привык к тому, что люди искали в нем не одного поэта, но нечто большее, некий символ. Он превосходно понимал, что дуэль всколыхнет страсти и разожжет негодование, а может, и завершится гибелью, но все равно, зная это, он счастливо сейчас улыбался, как юноша, получивший одобрительную записку от редактора толстого журнала, и не без труда подавил в себе порыв дружески обнять Шлиппен-баха.

— На твой вопрос ответить непросто, ротмистр, — проговорил Пушкин. — Легенда есть, а там не знаю. Для маленькой трагедии мне нужны были музыкальный гений, сильные характеры.

— Но прочим лицам известных имен ты не дал, как объяснили мне сведущие люди.

— Да, не дал, — ласково склонился к плечу Шлип-пенбаха Пушкин. — Музыка, творчество не могут быть безымянными. Скупость, страсть, любовь, смерть, обман ты встретишь в жизни каждого. Музыка — удел избранных! Вот почему мне понадобились Моцарт и Сальери. Ты понял, ротмистр?