Собака рванулась — и сникла, рванулась — и сникла, спрятав морду в лапах.
— Она голодная, — нагло и глупо заявил кузнечик, — покорми ее, Маттиас, — и он жестом отослал навозного жука в кухню.
Рэдда могла не есть по нескольку суток, но в чужой миске пищу и не обнюхает. Умрет еще, испугалась Юлишка и сделала инстинктивное движение в сторону кухни, из чего кузнечик легкомысленно заключил, что через педелю получит прирученного пса. Ведь ему, гауптшарфюреру Хинкельману, случалось обламывать и не такие экземпляры. Все это у него было написано на физиономии — Юлишка безошибочно прочла.
— Ну ладно, расскажи мне тогда о своих хозяевах.
Кузнечик выдернул из ящика тумбочки пачку фотографий, стасовал их, как колоду карт, и непередаваемо ловким движением опытного шулера раскинул веером:
— Они?
Где он достал, проныра? Альбомы-то Юлишка сама положила в чемодан.
— Они, — удовлетворенно растянул рот кузнечик. — Они.
Он снова стасовал колоду.
Мелькнули светлая улыбка Сусанны Георгиевны, стриженая челка Сашеньки, высокий лоб Александра Игнатьевича, белый воротник Юрочки и еще что-то близкое, почти родное. Юлишке вдруг полегчало на душе. Сердце разжалось от сознания, что они, эти люди, не должны вот так просто, за здорово живешь, забыть ее и что они ее не забудут, никогда не забудут там, в неведомой эвакуации, в Северном Казахстане, на краю света. Лица улыбались с открыток добрые, довоенные, вон и моя панама, и Юлишка улыбнулась им тоже, как по утрам, за завтраком.
После падения Житомира Юлишка совсем было собралась попросить Александра Игнатьевича взять ее с собой — в эвакуацию.
Гибкое слово, похожее на болотную гадюку, всплыло в городе незаметно и не сразу.
— Эвакуация!
Постепенно права гражданства получила и эвакокарта. Но никто ее, впрочем, в руках не держал. Об эвакуации спорило все население дома напротив университета от мала до велика. И спрашивали друг друга: когда едете, куда? Признаться, что уезжают скоро, никто не желал.
Отступать, бежать — унизительно не только солдатам.
— Через месяц фашисты захватят город, — в первых числах августа, — мрачно предрекла Сашенька. — Мне Муромец объяснял — берут котлами, а наступают по трем направлениям.
— Что значит захватят? Кто им позволит? — возмутилась Сусанна Георгиевна. — Не сей панику, а то угодишь под трибунал.
— Никуда я не угожу, ни под какой трибунал. А двери твои взломают и выгонят тебя из твоих роскошных апартаментов, как собаку на мороз, — и Сашенька с не оправданной ничем злостью принялась молотить по спинке кресла. — Когда мы уедем? Апрелевы уехали, Кареевы уехали.
Телефон в кабинете не звенел сутками. Александр Игнатьевич из университета не подавал признаков жизни. Сусанна Георгиевна моталась по частям гарнизона с лекциями на литературно-исторические темы, в которых, используя художественные примеры, доказывала неумолимую обреченность военной машины фашистского вермахта, а по ночам она маялась в гостиной на тахте, жалостливо всматриваясь в портрет мужа, который, больной, она прекрасно представляла себе это, почерневший от усталости, в изорванном пиджаке, с треснувшим стеклышком очков, демонтировал лабораторию, глотая невидимые миру слезы. Всего три года назад Александр Игнатьевич, конечно же больной, почерневший от усталости, в изорванном пиджаке, с треснувшим стеклышком очков, в окружении армии чумазых слесарей оборудовал эту самую лабораторию новой аппаратурой, купленной специально для него во Франции за баснословную цену.
Знаменитый художник Зиновий Толкачев изобразил Александра Игнатьевича немного грустным, рядом, контуром, угадывалась голова Рэдды.
— Уйдем от немцев пешком, — постановила в конце концов Сусанна Георгиевна. — Вот ежели завтра не позвонит и послезавтра, оставим записку и уйдем. По шоссе. Что ж, ему трудно поднять трубку?
— Хорошо бы приобрести билеты заранее, — невпопад промямлила растерявшаяся Сашенька.
— Какие билеты? Дура!
Сашенька выскочила из гостиной, хлопнув дверью. Она шлепнулась на сундук в Юлишкиной комнате и зарыдала.
— Где же наши? — спрашивала Сашенька, и мокрые звездчатые пятна усеивали ее розовый в горошек фартук.
Если бы она поинтересовалась, где соль или перец, то Юлишка указала бы с предельной точностью:
— На третьей полке! (Допустим.)
Но когда Сашенька спросила: где наши? — Юлишка опешила.
Как? И она не знает, где наши?
А ведь письмо с фронта получила, от мужа. С неделю назад. Там и наши. На фронте, где еще?
Юлишка сидела, туповато поглядывая на Сашеньку, но привычно и ласково улыбаясь.
— Успокойся, Сашенька. Не плачь, — говорила Юлишка, поглаживая ее по колену.
— Господи боже, спаси и помилуй, — шептала неверующая Сашенька. — Где же наши? Господи боже, спаси и помилуй…
Но, невзирая на то что она тысячу раз горячо повторяла одну и ту же просьбу, бог ей ничего не ответил.
Ее бог, вероятно, был глух, ее бог, вероятно, был нем.
Он молчал, как проклятый.
Значит, судьба моя такая, произнесла внутри себя Юлишка, и никто в целом свете, если бы и услышал эту фразу, не в состоянии был бы объяснить, какой смысл она скрывает.
Александр Игнатьевич появился внезапно, вернее, его привез Ваня Бугай.
— Отлежусь сутки, а то умру, — сознался он Юлишке по секрету.
О смерти думает, горестно вздохнула Юлишка, а ведь молодой, академиком стал недавно, в тридцать три года. Вечером она случайно уловила отрывок разговора. Сусанна Георгиевна умоляла мужа выхлопотать место в эшелоне и для Сашеньки. Юрочку так протащат. На ребенка эвакокарты не надо.
Ну да, всхлипнула Юлишка, Юрочку нужно обязательно взять, они с Сашенькой сейчас почти сироты — кормилец неизвестно где. Вот в те минуты у нее бесповоротно созрело решение — города не покидать. И забот им меньше.
Кузнечик лениво помахивал веером фотографий. Свежий ветерок бархатисто касался Юлишкиного лица. Теперь она сама не противилась продолжению беседы. Она с удовольствием расскажет, какие милые и душевные люди составляют ее семью. Пусть узнает, пусть узнает.
— Да, это они, они, — взволнованно заспешила Юлишка, — вот Сусанна Георгиевна, вот Юрочка, вот Александр Игнатьевич. А это Муромец, майор Силантьев, директор завода Килымник с Сашенькой. Вот профессор Петраковский с сыном. Вот мы на даче в Ирпе-не. Видите, с террасы торчит локоть? Мой. А это в позапрошлом году в Бердянске, на косе.
Бердянск, Бердянск! Южное, обжигающее море!
Пузырчатая, соленая волна захлестнула ее. Рот заполнил тухловатый привкус водорослей. Заложило уши.
Кузнечик отъехал от Юлишки вместе со стулом и уменьшился в размерах.
Пискливый голосок его донесся издалека.
— Козяйка тебе приказала сокранить собаку и больше ничего? А где музейные экспонаты? Куда ты их зарыла? Учти, что я, гауптшарфюрер Кинкельман, правомочен отдать тебя под суд за упрятывание английских сторожевых псов.
Юлишка недоуменно уставилась на кузнечика. Она не дурочка. Зачем он берет ее на пушку?
Музейные экспонаты? Какие музейные экспонаты? Картины, что ли? И какой Рэдда — пес? Она собака охотничья.
Картины на антресолях. Искусство теперь ему понадобилось. Нет, он ничего не получит. Юлишка сумеет их выручить. И Рэдду.
Она пожала плечами:
— Картины красивые, дорогие, Сусанна Георгиевна ими гордилась. Увезла с собой в эвакуацию.
— Ах ты, китрюга! Как ты могла прислуживать этой дряни?.. Еврейке? — спросил кузнечик, меняя тактику и криво — до уха — усмехаясь.
Он надеялся выведать местоположение картин иным способом. Но Юлишка не дурочка. Ему не посеять розни в ее семье. Она никому не прислуживала. Она жила у родственников и трудилась, как трудились все. «Вы, Юлишка, мой самый преданный помощник», — сказал на ее дне рождения Александр Игнатьевич, подняв искристый бокал. А Хинкельман дурак! Не знает русского языка. Тоже отмочил: прислуживала! Совсем глупый — чувств не понимает.
Однако Юлишка ничего не произнесла, а мысли читать Хинкельман, как выяснилось, не умел.
Юлишка не задумывалась, впрочем, еврейка ли Сусанна Георгиевна или нет. Она не усматривала ни малейшего различия между собой, паном Фердинандом Паревским, Зубрицким, историком Африканом Павловичем Кулябко, Александром Игнатьевичем и… Сусанной Георгиевной — еврейкой.