Выбрать главу

Он оглянулся и посмотрел назад — на утонувшее в дождливом мраке Тригорское. Слышались всхлипы дождя и скрип колес, вязкое чавканье грязи, стук чего-то деревянного. Он крикнул, прислонив ладони ко рту, но никто не отозвался, даже возница не обернулся. В эти самые минуты, несмотря на неудачный и не вовремя поставленный опыт, он решил для себя главное. Пусть пока безмолвствуют, пусть пока не откликаются. Его голос не стихнет, не пропадет в сонме других — восторженных — голосов.

Он был далек от того, чтобы почитать свое поведение безукоризненным, а себя лучшим из смертных. Он великолепно знал свои слабости и недостатки, а самому себе истинную цену. Он не святой, нет, нет, он не святой. Он вспыльчив, легкомыслен, честолюбив, а нередко и беспутен. Он — питомец муз, ярый защитник свободы, милосердный человек — с тоскливым отвращением, но все-таки выжимал из обнищавших родовых деревенек на шампанское у Дюме, на игру, на роскошные шали для Наталии Николаевны. Конечно, надо держаться скромнее. Однако без красавицы жены, не отстающей в туалетах от знатных особ, он чувствовал бы себя вовек несчастным, а закабалившись, он должен, естественно, пожинать плоды содеянного со смирением илота.

Не отважился он и приняться за коренную перестройку собственного существования. По правде говоря, он и не знал, с чего надобно начать. Друзья осуждали его за расточительность, за стремление пробиться туда, куда слетались на пиршество его злейшие враги. Среди близких многие выбрали более праведный путь, но ему их назидательные советы не помогали. Он боялся нарушить привычное течение жизни, боялся, что дар его не выдержит тяжести и суровой дисциплины гражданских обязательств. А ведь гражданином надобно быть постоянно. Нельзя сегодня вести себя как свободный гражданин, а завтра — как верноподданный.

Но он, конечно, совершал смелые поступки, оставаясь все-таки собой недовольным, проклиная недостаточность и несовершенство своей оппозиции, двойственность своего положения, что угнетало его вольный дух, терзало сердце, унижало достоинство. Он знал, что единственное оправдание, если он во мнении потомков будет нуждаться в оправданиях, это умение нацелить себя на главное дело жизни — воплотить дар в тысячи, десятки тысяч строк. Среди них нет ни единой, которая бы писалась со злым умыслом. Если кто-нибудь на Страшном суде откажется признать его превосходство, нравственное, разумеется, над современным обществом, пусть обратит взор на вещи, им созданные, пусть сочтет долгие мучительные часы, проведенные им над тетрадью, пусть хоть на мгновение разделит с ним его тоску, такую тоску, которая вряд ли была кому-нибудь знакома. Она преследовала его с дней юности, она росла вместе с ним в Царском и сопутствовала ему везде.

Однажды, глядя из окна кибитки в безбрежный степной океан, он подумал, какое необъяснимое и ужасное явление — пустота. Он страшился пустоты, гнал ее от себя, и ему удавалось на мгновение избавиться от одиночества, но тоска не исчезала. Он видел жестокость власти, беспомощность народа, лакейство тех, кто правил, ложь, обман, измену, но у него не было второй жизни и не будет. И в этой — пусть дурной, пусть обидной! — жизни перед ним стояла единственная цель: освободиться от своего дара, перелить его в драгоценный сосуд. И наверняка — он верил в это свято — мир улучшится. Так он определил свое предназначение. Так некогда пророчествовал и Куницын: «Ты, Александр, богач. Ты обязан поделиться своим богатством. Если ты что-нибудь утаишь, грех на тебе первейший. Но помни, милый мой, давать может тот, кто имеет. Ты имеешь. Береги себя, цени свой дар, неси его в сердце и не расплескай по мелочам». Куницын выражался всегда высоко, правда, не всегда ясно. Однако главное он понял. Спасибо, Куницын, спасибо тебе, Царское — незабываемое — Село!

«Без официального успеха в нашей стране талант глохнет», — произнес он и даже обернулся, не подслушал ли кто. Мое эхо, отзвук моих мучений, моя песня не угаснет в ледяной пустыне. Ее подхватят миллионы людей, и какой-нибудь мальчишка в двухтысячном году отважится слагать стихи, как я, так же, как и я, желая стать сперва отзвуком великих, а потом и их соперником. Цепь жизни не прервется в моем звене, и когда я сброшу мундир, то буду писать с еще большей силой, с еще большей страстью, чем раньше.

17

Он замер на желтом островке, отвоеванном у тьмы бликами сочащегося из щели света, и, толкнув раму, распахнул окно. Показалось, что стекло мешает смотреть на пламенеющую белую звезду. Скользнул взором по дымчатому, вымороженному январем небу, глубоко втянул в себя отсыревший воздух, надеясь уловить дальние ароматы весны. Любил он серую матовую петербургскую зиму и голубую хрустальную болдинскую осень, но сейчас он мечтал о весне, терпкой зеленой весне, когда холодок хоть и пронизывает до костей, но зато лучи солнца начинают греть уже по-иному, чем в прозрачные морозные дни. Он нуждался в освобождении, которое приносит с собой мартовское тепло. Он не хотел думать ни о чем печальном — ни о надвигающейся дуэли, ни о Соловках, призрак которых гонялся за ним издавна, с той достопамятной беседы в кабинете у графа Милорадовича. Он опять вернулся к столу и поднес письмо к глазам. Достаточно ли он тверд? Да, несомненно. «Я не желаю, чтобы моя жена выслушивала впредь ваши отеческие увещания. Я не могу позволить, чтобы ваш сын, после своего мерзкого поведения, смел разговаривать с моей женой и — еще того менее — чтобы от отпускал ей казарменные каламбуры и разыгрывал преданность и несчастную любовь, тогда как он просто трус и подлец».

Нет, нет, после дуэли, должно, сошлют в деревню, то бишь в Михайловское, и тут-то примусь работать систематически. Утро буду начинать с прогулки, потом завтракать, потом за бюро. Пить буду исключительно колодезную воду. Летом устрою себе купания. Сяду опять на лошадь. Чудно потечет моя жизнь.

Ребятишками прежде занимался от случая к случаю. Что гувернеры, французы там приезжие или немцы? Я первый им гувернер. Кто, как не я, программу им составит образовательную? Кто проследит за серьезным направлением мысли? Раньше мало обращал на них внимания. Дурной отец, дурной. А теперь все по-другому, все! Буду водить их на солнечную сухую опушку и там обучать премудростям по совету знаменитых утопистов. Играми, не принуждением знания легче достанут. Парту долой, пусть резвятся на лужайках, возле реки да в поле. А коли повезет возобновить журнал, статьи про собственный опыт не премину публиковать в изобилии. И о науках тоже. Что за государство без наук, без приспособлений технических для различного труда, без аграрных новшеств? Про то печатал, но более надо и авторитетнее.

Да, ребятишки… От них дело и покатится. Надо прививать им любовь к библиотеке. Чтение — корень образования, которое есть не что иное, как вовремя усвоенная книга. Вовремя! Кой прок, если человек о гомеровской «Илиаде» узнает в преклонном возрасте?! Самые-отзывчивые годы канут в Лету, и величие, смелость и благородство характера он не примерит к себе. Только в юности к книгам относятся, как к правилам нравственным. Если этот момент упустить, то воспитание прахом пойдет. И литературу будут по-прежнему считать чем-то вроде аккомпанемента послеобеденному отдыху или, того хуже, чтоб крепче спалось. Впрочем, опусы многих на большее и не годны.

Он улыбнулся мыслям. Куда меня занесло! Сжал щеки ладонями, и нахлынуло снова Царское. Дортуар, кровать, умывальник. Сладостные мгновения юности внезапно предстали перед ним, стесняя грудь. Нет! Ребятишек он доведет до толку сам. Он не отдаст их никому. Вот и случай выпал. Деревня! Деревня! Спасительное прибежище. Зачем, чтоб маялись под присмотром глупых дядек или злобных педелей? Да всякие гнусности преодолевали… Нет, нет, он ими займется. Он заменит им учебные заведения. Уж что-что, а словесность и языки вызубрят назубок, но и наук математических не избегнут. Кого б это к ним пригласить? А дальше Дерпт, Геттинген, Сорбонна. И в Италию отправлю, коли денег заработаю.