— Сиди смирно.
По вагону растекалась влажная прохлада с примесью едкой гари. Внезапно чей-то подробный голос предупредил:
— В двадцать три ноль-ноль отправление.
То же самое эхом повторилось и в другом конце вагона.
О провожающих ни слова, однако Юлишка занервничала — сейчас билеты начнет отбирать кондуктор — и сошла на платформу.
Она подняла лицо и увидела над собою синюю — распластанную — шаль неба. Дождь перестал. Вверху, в хрустально сапфировом пространстве, покачивалась в стремительно летящих пепельных облаках единственная зеленая звезда.
Тянуло жженым углем и нагретым металлом от колес. За забором железнодорожных мастерских слабо пискнул гудок.
— «Кукушка» небось, — определил Юрочка, высунувшись в окно, — второй раз кукует.
Сусанна Георгиевна спрыгнула со ступенек на перрон.
— Поздно, милая, иди, пора Рэдду кормить, — и она крепко и, как всегда, сочно чмокнула Юлишку в щеку. — Мы скоро вернемся.
Но Юлишке хотелось побыть с родными еще минуточку. Вернуться домой — значило остаться надолго в одиночестве, может быть, на две недели, а может быть, и на месяц.
Позади она услышала простуженный мужской — с акцентом — голос:
— Ах, вот вы где? Добрый вечер. Я вас ищу.
— Зачем? — спросила Сусанна Георгиевна.
— Для вас зарезервировали в мягком. Нижнее, четвертое купе…
— Вот так да! — обрадовалась в окне Сашенька. — Бог его знает, где этот Семипалатинск! Хоть ты попадешь в приличные условия.
— Нет, — возразила Сусанна Георгиевна. — Я не попаду в приличные условия.
— Не упрямься, — настаивала Сашенька. — Правда, Юлишка, пусть займет место?
— Замолчи, — жестко отрубила Сусанна Георгиевна и погладила поручень. — Отдайте тому, кто нуждается, например, профессору Вобловскому.
Сквозь тоску у Юлишки пробилась нежность. Умница, красавица, сама справедливость.
— Не жэлаете, как жэлаете, — охотно согласился мужчина. — В темноте не признали — я Мазманянц, управделами. На Вобловского добро надо получить. В случае чего, вы подтвердите, что разговор состоялся, — и он черкнул карандашом в блокноте.
— Прощай, Сашенька, прощайте, Сусанна Георгиевна, — сказала Юлишка, — берегите мальчика. Пепельница в чемодане, фибровом.
Юлишка повернулась и побрела по платформе, думая почему-то о старом немощном Вобловском и еще о Мазманянце. Она была знакома с ним только понаслышке, если что отремонтировать или насчет путевок к нему звонили, к Мазманянцу.
— Эй, мать! — крикнул вдогонку красноармеец из оцепления. — Не заблудись — кругом иди. Ворота-то заперты…
Снова зашумела вода — остро, зло — и ухнула. Юлишка встрепенулась.
Голубой мундир вышел из туалета и, стрельнув в нее взглядом, исчез, перед тем облив себя на мгновение желтым электричеством.
Спустя немного времени в коридоре появился другой немец в черном кителе с серебряным кантом. Притворив поплотнее дверь из кухни, теребимую слабым сквозняком, он воровато прошмыгнул мимо. Не заходя в ванную, черный китель проследовал за голубым мундиром.
Юлишка больше не закрывала глаз. Восемь разноцветных генералов продефилировало в туалет и обратно. Кто неловко, боком, словно стесняясь, иные торжественно, как на параде, иные с глубокомысленным, иные с независимым, иные с безразличным видом.
Никто, однако, не сворачивал в ванную.
— Эх, генералы, генералы! — прошептала укоризненно Юлишка. — Да еще немецкие!
Впрочем, немецкость здесь ни при чем. Когда Юрочка вырастет и наденет форму, конечно, не такую, а нашу, командирскую, с золотыми треугольными шевронами, такую, как майор Силантьев носит, он, верно, тоже не будет споласкивать руки после туалета. Невоспитанный мальчишка.
Чертенок.
И Силантьев вечно забывал, а Юлишка ему бровями указывала на кран.
Когда собирается много мужчин вместе, они быстро теряют человеческий облик, кошмарно ругаются, а иногда и омерзительно похабничают. Сколько раз наблюдала!
Юлишка была не совсем справедливой. Просто ей хотелось обвинить всех мужчин на свете в том, что они делают несчастливыми женщин, затевая бесполезные войны. Кроме того, Юлишка считала, что только ее присутствие и присутствие Сусанны Георгиевны заставляло мужчин в их доме держаться в рамках приличия. Иначе непременно бы распустились, не завтракали бы, не обедали, не ужинали, а только читали бы книги, спорили и курили. А с охоты бы приезжали в грязных резиновых сапогах — и прямо в столовую.
Мужчины кругом виноваты, сонно ворчала Юлишка. Они постоянно воюют. Разве женщины воюют? Эх, мужчины, мужчины! Эх, генералы, генералы! Воюют, рук не моют… А как все могло быть прекрасно!
Дальше мысли ее терялись в закоулках мозга, да и не нужны они ей были больше.
4
Ночная красноватая луна в рыжем парике ореола прилипла к стеклу.
«Бехштейн» затаился. Вечеринка близилась к окончанию. Навозный жук мало-помалу стаскивал грязную посуду в кухню. Знаками он велел Юлишке подогреть воду и прежде вымыть бокалы. Один он подбросил, словил и погрозил ей пальцем, когда Юлишка недовольно поджала губы.
Она с трудом опустила полуведерный чайник на керогаз, задохнулась и отерла высыпавший бисером пот. Она подошла к балкону, распахнула дверь. Колючий сырой ветер окатил ее с головы до пят. Она посмотрела вдаль, в черноту. Сердце болезненно сжалось, и оттого Юлишка впервые в жизни ощутила тяжесть собственной груди. Она перешагнула порог, поежилась. Ветер перестал свистеть. Теперь он гудел ровно, угрожающе. За перилами балкона, за стеной Лечсанупра, за парком напротив университета раскинулся по кручам невидимый во мраке город. Никто и нигде не стрелял, не было слышно ни взрывов, ни пулеметных очередей, ни стонов, ни топота солдат, ни воя моторов. Но все это гнездилось в мертвой тишине. А нарушь ее — и бешено затрещат мотоциклы, по-медвежьи заревут танки, зацокают, заискрят по булыжнику кованые каблуки, черноту желтым веером разомкнет взрыв, истошным голосом закричит раненый и, перекрывая его смертный вопль, ночь гулким эхом раздробит пулемет.
Одинокие окна вспыхивали оранжевым то здесь, то там — и гасли. Поздно, немцы готовились ко сну.
Город лежал не шевелясь, не дыша, как человек в глубоком обмороке.
Юлишка села на скамейку и вцепилась в перила, так же как Рэдда лапами перед самоубийством. «Страш-но-то, страшно, господи помилуй! — совсем не как полька воскликнула Юлишка про себя. — Гестапа проклятая, гестапа проклятая! Катерину замучила». Она посмотрела вниз. Ветер бритвой по-бандитски полоснул ее наискосок. От левого виска до мочки правого уха. Или то боль? Неизведанная раньше боль.
Внизу умерла Рэдда, провалилась сквозь прочный — без трещин — асфальт. Навозный жук столкнул ее туда. Это все — навозный жук! Ленивый, жирно напомаженный, нечистый. Рэдды — нет. Она — там, под асфальтом. Юлишка сощурилась, будто намеревалась разглядеть, что же произошло с Рэддой там, под асфальтом.
Юлишка откинулась назад. Шершавая стенка ожгла холодом спину. Перед глазами проплыла круглая физиономия навозного жука, и плыла она, почему-то злобно ухмыляясь и подмигивая, над безмолвной пропастью, над бездной, хотя полагалось ей находиться за стеклом балконной двери, в теплом мареве, пропитанном запахами кофе, сигар и керосина.
Потом светлые по краям облака скрыли ее от Юлишки.
— Это все ты натворил, навозный жук! Гестапа проклятая! — произнесла она отчетливо и с ненавистью. — Если бы Сусанна Георгиевна эвакуировала Рэдду, она осталась бы в живых. Это ты ее убил, ты! Гадина!
«Гадина! Гадина! Гадина-говядина!» — так ругал издали более сильных мальчишек рыжий Валька.
Мысли совершили скачок: а я? И я Рэдду не уберегла! Не уберегла! Не уберегла! Виновата! Муромец меня ведь упрашивал уехать.
Надо было узелок закинуть за спину, поводок взять в руки и пешком-пешочком, мимо университета, по тополиному бульвару да по туманному шоссе, по Брест-Литовскому, вон из города, к чертям, вон из города… Нет, что это я? Надо было — к мосту, к реке, за эшелонами, успеть до взрывов, успеть, успеть, успеть…