— Тогда и Рэдда, и Юлишка выжили бы, — произнесла она громко, думая о себе почему-то в третьем лице и ощущая какую-то странную раздвоенность. — Ах, проклятые! — повторила она со злобой.
Но последнее восклицание неизвестно к кому относилось: то ли к навозному жуку, то ли к кузнечику.
Юлишка открыла дверь. В стекле отражались ее желтоватые исхудалые щеки. Она сгорбила плечи и печально улыбнулась чуть загнутыми кверху уголками губ. Их, уголки, и губы тоже любил целовать обворожительный пан Паревский.
Все-таки правильно, что я не приставала с просьбами к Сусанне Георгиевне, похвалила себя Юлишка. Какая чепуха — просьбы. Ей, бедной, и без того досталось. Надо же — так унизиться перед собственным мужем из-за сводной сестры. И Юлишка внутри себя повторила обрывок фразы, долетевшей к ней из спальни:
— Я не уеду, без нее, не уеду! Всего одно место! Всего одно!
Да, читатель, мой друг! Всего одно — пусть сидячее — место для близкой родственницы, для сестры! А знаешь ли ты, что значило одно место в эшелоне в те недальние годы? И списки? Знаешь ли ты, читатель, как составлялись эти списки? Часто ли вспоминаешь ты, читатель, о начале той страшной войны?!
Невыносимая жалость к Сусанне Георгиевне пронзила Юлишку. Надо же — так любить сестру! Другая бы…
— Хорошо, Сусанна, — ответил Александр Игнатьевич, разлепив спекшийся от температуры рот. — Когда вас соберутся отправлять, меня уже в городе не будет. Я уйду в армию. В лабораторию буду наезжать с фронта. Ребята и без меня смонтируют установку. Килымник ушел, и я уйду. Но ты не волнуйся. Сашеньку эвакуируют. Обещаю.
Слово свое он сдержал.
Юлишка взглянула вниз, в дышащее сыростью ущелье. Непроницаемость черного воздуха не помешала ей увидеть серый с мокрым, невысыхающим пятном асфальт. И теперь только она полностью осознала, что Рэдда исчезла из мира, умерла, убита, превратилась в прах. Юлишка повернулась спиной к перилам. В кухне никого. По-домашнему потрескивал керогаз, коптил красно-траурным язычком его фитиль, шумел закипающий чайник.
Ах, проклятые! Ах, проклятые! Напрасно они уверены, что здесь — в спокойном фешенебельном переулке — им ничто не угрожает. Напрасно! Праздник она им испортит. Она все перебьет здесь, переколотит. Она им покажет, черт побери, мерзавцы! Ей наплевать, что Сусанна Георгиевна рассердится. Ей наплевать! Посуда — чушь, ерунда!
Где пан Фердинанд, где Рэдда, где тот без кровинки в лице красноармеец из оцепления, где шкаф, где дворничиха Катерина?
Где, где, где они?
Какое они имеют право вламываться в чужие квартиры, орудовать отмычками, выселять людей на улицу?
Внимание, внимание! На нас идет Германия! Нам Германья нипочем! Мы Германью кирпичом!
Нет, она им задаст! Отомстит хотя бы за Муромца.
Однажды, ночью, с неделю назад, зазвонил телефон и чей-то захлебывающийся голос попросил передать Александру Игнатьевичу, что его заместитель убит в ополчении.
«Ладно, передам, не забуду!» — машинально ответила Юлишка, не разобрав толком, что ее просили передать.
Она и относилась к Муромцу, как к живому.
Да, Муромец! Вечно голодный Муромец! Балагур и забияка, курносый и синеокий, с красными деревенскими лапами. И его навозный жук прикончил. Разбойник, убийца.
Она им сейчас устроит!
Юлишка подняла поднос с грязной посудой и шандарахнула его — с размаху — об пол.
Именно — шандарахнула, другого слова не подберешь. Изделие несерьезного француза из восемнадцатого века крякнуло и — напополам.
Бимц, бамц, бомц, блемц! Трам-пам-пам!
— На тебе, на тебе, — повторяла Юлишка с озлоблением.
Чашки, тарелки, рюмки, бокалы, вазы, сахарницы, молочники и прочая, и прочая, и прочая она счистила со стола и плиты двумя отчаянными жестами. Ничего больше не жаль!
— Ах, проклятые! Ах, проклятые!
Те предметы, которым повезло уцелеть, она добивала туфлями, мозжила их каблуками.
Звон, грохот и треск гибнущей посуды были настолько непривычны для слуха господ генералов и их адъютантов, а кроме того, нелепы сами по себе, в этих апартаментах, высоко вознесенных над лежащим в растерянности городом, что навозный жук и кузнечик не сообразили сразу, что происходит в кухне. Они прибежали, когда Юлишка принялась громить буфет. Навозный жук застыл сперва на пороге в немом удивлении, а потом кинулся к ней, растопырив колоннаду жирных пальцев, и попытался схватить сзади за локти.
Но Юлишка, жилистая и сильная, недаром дочь и внучка балтийских рыбаков, ухитрилась отпихнуть его к стене и вдобавок шлепнуть по плечу серебряным совком для крошек.
— Не выпускай ее, Маттиас, — завопил по-немецки срывающимся фальцетом кузнечик и захлопнул стеклянную дверь со стороны коридора.
Юлишка заметила, что он навалился плечом на переплет. Ах, ты так? Обжигаясь, она прицелилась еще не остывшим примусом и метко высадила стекло. Как не бывало.
Кузнечик шарахнулся в сторону, и теперь ему пришлось принять самое непосредственное участие в развернувшейся баталии. Как кипящая смола из чана, скандал выплескивался наружу.
Тем временем навозный жук зверски ткнул Юлишку в переносицу, и упругая соленая волна ударила ее с размаху по губам.
Сквозь кровавую пелену она увидела, как через порог скакнул кузнечик. То, что раньше называлось дверью, он притворил за собой непередаваемо округлым движением опытного адъютанта, не желающего, чтобы начальство узнало об упущениях и беспорядках. Ага, стекла-то все равно нет, злорадно мелькнуло у Юлиш-ки. Спутанное в последние дни сознание в эти мгновения просветлело и работало четко, как в молодости.
Теперь расплата, пронеслось у нее в голове, теперь расплата!
Внимание, внимание! На нас идет Германия!
И они ее скрутили.
Юлишка почти не чувствовала, как кузнечик ребром ладони бешено колотит ее по затылку. Разламывающая череп боль в переносице перекрывала все остальное. Соленая волна вновь туго ударила и огненными ручьями стала сползать по шее, вниз — на грудь.
Нижняя полка буфета без ее, Юлишки, вмешательства от суматохи рухнула, тарахтя. Бимц, бамц, бомц, блемц! Трам-пам-пам! Пах-пах!
Кузнечик, выпятив скругленную челюсть, лихорадочно шарил суставчатыми пальцами по животу, пытаясь нащупать кобуру пистолета.
Бон! Бон! — зловеще грянул колокол часовни или то — из недр комнат бесстыжие часы?
Бон! Бон!..
В прихожую гурьбой высыпали разноцветные мундиры. Железные болты и гайки посыпались в медный таз для варенья градом. А потом воцарилась душная, тошнотворная тишина, как в летний день перед штормом. Первый ряд генералов замер, будто слепни на крупе лошади, отсасывающие кровь.
Они молча переминались, перебирая пузырчатыми штанинами, заправленными в лакированные — без морщиночки — сапоги.
Воняло керосином, который сочился из примусного бачка.
Скорее, скорее, скорее, тонкой жилкой дергалось в Юлишкином виске. Ну, ну!..
Убейте меня, убейте. Убейте меня, как Рэдду.
И страх отпустил ее сердце.
Ну?!
Тело обмякло.
Если бы генералы не разучились испытывать отвращение, их бы покоробила та жалкая и уродливая картина, которая развернулась перед ними. Двое здоровых мужчин, их подчиненные, представители великой и славной армии, выкручивали руки пожилой, окровавленной женщине. Один из них вдобавок орудовал пистолетом, как молотком.
Седой как лунь господин в черном вяло шевельнул ртом, и несколько болтов и гаек медленно скатилось в медный таз для варенья. Музыкальное суаре безнадежно испорчено. Гауптшарфюрер Хинкельман— тупица и ничтожество, ничего не в состоянии организовать, гнать его надо в три шеи. А старуха имеет благородную осанку. Пожалуй, отличная горничная. Не отправить ли ее в замок в какую-нибудь Тюрингию?
Вот что приблизительно думал и говорил седой как лунь господин.
Хотя с губ его слетали резкие грубые звуки, именно они принесли Юлишке облегчение. Кузнечик и навозный жук разжали клещи. Первым желанием у нее мелькнуло — продолжить начатое. Но прибой ненависти внезапно отхлынул. Грудь опустела, освободилась. Она заплакала, не переставая вглядываться сквозь туманную пелену в теперь уже одинаково багровые мундиры. Не от боли Юлишка плакала и не от ужаса перед неминуемой расплатой. Нет, ей было невыносимо оттого, что она корчилась перед одетыми с иголочки господами, а сама в стыдно порванном платье, замурзанная, облитая едким керосином, униженная, слабая и несчастная, позабытая и господом богом из деревенской молитвы, и Фердинандом, и ксендзом Зубрицким, и Александром Игнатьевичем, и Сусанной Георгиевной, и даже Ядзей Кишинской и, в сущности, ничего не понимающая в той кошмарной жизни, которая роилась вне ее.