Я отцу только не в состоянии простить то, что он вышибал из немцев показания — при необходимости, разумеется, — кулаками, хотя и они — немцы — его не миловали, в окружении, например, когда наши войска отступали из Киевского укрепрайона, в амбаре чуть дымом не удушили, в рукопашной ножом грудь и спину зверски исполосовали — еле вырвался. Захватили бы в плен — печки не миновать, хорошо еще, если б дотянул до концлагеря — все ж месяц-другой подышал бы на белом свете, пусть и в муках смертных.
Но все-таки что-то меня коробит, все-таки что-то меня терзает, когда я устремляюсь мыслью назад, в те прокуренные блиндажи, в те гнилые перелески, когда, возвращаясь из поиска, разгоряченный кровавой стычкой, сам дрожа от нетерпения и понукаемый бесчисленными телефонными звонками, отец снимал первый допрос, — время, что ли, сгладило ненависть, или во мне произошли изменения? Впрочем, не судья я ему, не судья.
Итак, Михаил Эпилфодорович Чурилкин после смерти отца считал своим первейшим долгом давать регулярно советы матери и отчасти воспитывать меня. Как раз сегодня представился удобный случай.
Вернувшись домой подшофе, я признался в позорном провале, в беспардонной лжи, в посещении концерта Вертинского, в хождении с Вильямом Раскатовым по малому кругу кровообращения, в желании уехать или устроиться на работу, и лишь историю с морковкой я утаил.
После долгих маминых слез, упреков и моих клятв я был уложен в кровать и уснул, облегченный и очищенный прощением, со светлой точкой надежды в усталой и измученной душе.
— Хватит хвосты волам крутить, — воскликнул Чурилкин, заметив, что я открыл глаза, — хватит шляться. Оформлю к себе в трест. Будешь получать больше, чем ученик токаря. А намаешься не меньше, не волнуйся. Ящики с керном да штанги тебе плечи пооборвут, как в экспедицию выкатишься. И Вертинский у тебя из башки вылетит как миленький. Наблюдаю за вами, — продолжал, по-лисьи принюхиваясь ко мне, Чурилкин, — скованное вы какое-то поколение! Не потерянное, а скованное. — В начале пятидесятых годов очень модны были разговоры о потерянном поколении, с ссылками, главным образом, на Хемингуэя, и до Чурилкина они докатились. — Даже не умеете пить водки, — продолжал он. — Двадцать пять лет назад, в молодости, мы на рабфак с алым флагом топали, под барабанный бой. В общежитии утром вскочил, рукомойник во дворе, а на дворе градусов пять мороза, зарядочка, перекусим что, если есть, — и учиться. Построимся парами на тротуаре, песню, горн и… айда! Во эпоха! Аж слезы навертываются. А нынче вы тюфяки не тюфяки — неясного происхождения и все спрашиваете да клянчите.
Слава богу, что он не принялся заунывно рассказывать, как к матерчатым тапочкам подошвы цыганской иглой пришивал.
— Вы хотите, чтоб я по проспекту с красным флагом в университет топал? — спросил я, раздражаясь. — В будние дни?
Насчет университета я загнул, университет мне, как известно, не грозил.
— А почему бы и нет? — ответил он и усмехнулся. — Нет, не того я желаю. Я хочу, чтоб энергия из тебя била ключом и чтоб ты не вилял, говорил, что думаешь, а думал честно! По-комсомольски. Не врал бы на каждом шагу. Давай ко мне в трест завтра к восьми.
Назавтра в пять минут девятого я находился в коридоре треста — все равно невозможно было высидеть дома и отвечать на удивленные вопросы сестренки.
Дальше действие разворачивалось в убыстренном темпе, как в чаплинском фильме — из двери в дверь, из двери в дверь. И к десяти меня уже зачислили в геодезический отдел. А в двенадцать я познакомился с инженером Воловенко, который моментально принялся уговаривать прямо на лестничной площадке, рассеивая ладонью клубы табачного дыма:
— Не расстраивайся — плюнь, ерунда, иди лучше ко мне. Лида, «журналистка» моя, как выяснилось — на пятом. Перебрасывают ее до декрета на камералку. Ефрейтор пехотный с хорошей для родителя фамилией Молодцов заделал ей дитя. Жаловаться собирается командованию. Я — не рекомендую. С такой фамилией надо лаской брать, покорностью. Цельную жизнь в политотдел не побегаешь. Впрочем, потолкуем о сути.
И он в двух словах изложил мне важную народнохозяйственную задачу, к решению которой я теперь привлечен. Задача оказалась действительно и по моему разумению важной. Через пару лет, после смерти Сталина, центральные газеты ее прокатают по своим страницам вдоль и поперек.
— Раньше кирпич в села тарабанили из ближайших и неближайших городов да крупных райцентров, — сообщил мне Воловенко порядок поступления этого строительного материала колхозникам. — Разгрузили — сплошной бой, да и то: не догляди — половинки разворуют. Теперь очень правильное направление взято — на местные ресурсы. Ты сейчас мужика чуточку поддержи— мужик тебя в зерне утопит. Мужик — существо памятливое. Надо прямо заявить. Он шесть лет тому назад Европу посетил, а Европа сплошь кирпичная. Он все памятует. Некоторые и до Парижу добрались. Ну шут с ним, с мужиком. Поедем в сентябре на досъемку — не обижу. С директором сам полажу. Без Чурилкина Мишки. Ты любишь книги и я. Побеседуем.
Еще один покровитель. Я ему понравился. Я смотрел из окна на разноцветную, но как бы подернутую золотой полдневной дымкой улицу, где по тротуарам разгуливали беззаботные — летние — люди, и внезапно с болезненной остротой ощутил свою отъединенность от них и свое одиночество. Сколько еще предстоит помотаться по белу свету, пока я выберусь на собственную дорогу? Джазовая мелодия автомобильных клаксонов и скрежетание трамвайных колес на повороте, мужской голос по репродуктору и пронзительные крики детей из сквера напротив, даже серьезные физиономии сотрудников, поднимающихся вверх или спускающихся вниз по протабаченной лестнице, — все это вместе взятое и многое иное, весь этот пощелкивающий и принимающий разнообразные формы калейдоскоп свидетельствовал о многогранности, протяженности и безостановочности событий, в которых мне пока до обидного не отыскивалось места.
По пути в трест в газете на стенде я увидел снимок из Кореи. Корейская война очень меня интересовала. В упор скорбными глазами на меня смотрели изможденная мать и мальчик. В газете рядом изображалась на фото разбитая военная техника. Мысли о далекой Корее стряхнули оковы оцепенения.
— Штука состоит в том, чтобы кирпичные заводы по республике приблизить к потребителю, то есть к демобилизованному мужику. Сколько проблем махом сковырнем! Во-первых, хранение зерна, — голос Воловенко постепенно включил меня в действительность, — отсюда решаем проблему транспорта…
Я сразу не сообразил, как у него увязывается кирпич с транспортом, но чтобы не оскорбить — понимающе кивнул. Он, видимо, человек увлеченный. Черт с ним, какая разница? Поеду, куда зовет.
— Согласен? Ну и прекрасно. Я давно непьющего парня шукаю. Идем к Ахназарову. У меня с ним личные отношения. Я тебе оклад в два счета выбью.
Директор геологического треста Клыч Самедович Ахназаров — суетлив, лыс, уклончив — глаза не встретишь, вертляв, хитрит в мелочах, телефонную трубку не подымает, а нервно схватывает. По облику незлой и скор в решениях. Более я ничего не вынес из знакомства. Да, обожает распространяться и предупреждать о грядущих неприятностях. Запугать попытался в первые же минуты. Ты, мол, смотри, не то да не это, а если и то, и это, то тебе грозит и это, и то, и еще вон то. Чтоб без обмана и без прокурора. Мы — ответственная организация, весьма ответственная организация. Глину разведываем для кирпича, целые заводы «садим» и привязываем.
Что он мне мозги пудрит? Должность моя, между прочим, пустяковая — рабочий. Оклад, правда, положил не шестьсот, как по штатному расписанию, а семьсот пятьдесят и сорок процентов полевых. В общем, головокружительный успех. Больше тысячи в месяц на круг в командировке.
— Я с твоим отцом был приятель, — сказал на прощание Клыч Самедович, — жалко его, потеря для нашей промышленности. Ну, иди…
И я пошел. Две недели пронеслись как во сне. Каждый день Воловенко вдалбливал в меня азы геодезической съемки.
— С кронами будет в порядке. Ты лучше Лиды рисуешь. Считай углы внимательней. Когда горизонтали тянешь, на карандаш не жми. Легче, легче! — ободрял Воловенко.