Он ковылял впереди, подпрыгивая, чтоб мы ему пятки не отдавили. Рыжая шевелюра солнечным колесом катилась среди черного от дождя бурьяна.
— Эй, Боцман! — просто так крикнул я.
Он споткнулся и посигналил ладонью: мол, скорее, сердятся.
Цюрюпкин ждал нас не в конторе, а в своем кабинете с купленной в раймаге стандартной табличкой на дверях — председатель колхоза. Прорезь для фамилии пустовала. Напротив Цюрюпкина помещался канцелярский стол, обшарпанный, залитый чернилами. На нем валялись счеты с погнутыми спицами. Ага, вот дурака Епифанова место. Перед буржуйкой на жестяном листе горками лежали березовые дрова и антрацит. Стол Цюрюпкина был заполнен игрушечными корабликами, сложенными из газеты.
— О, Воловенко, дывы — линкор я будую. Сила! — воскликнул председатель. — Ну, сидай, другом будешь. А ты, экскурсант, стой, — обратился он ко мне. — Имей в виду, и все!
Его пьяная грубость уколола — он меня раскусил моментально. Я здесь, конечно, пока экскурсант. Из протеста я взял да и сел на подоконник. Вынул мятую отсырелую пачку папирос и, никого не угощая, задымил в обе ноздри. Дым сеял мелким зигзагом, с независимостью, как блатные на Бессарабском рынке.
— Меня, демобилизованного старшину-сверхсрочника, грозят снять с должности. Каково? Я, однако, с удовольствием, не цепляюсь. Капитан Макогон чертов, родич называется, пользуясь метеосводкой, выманул на бюро и вставил в пункт «Разное». Учти — в уборочную кампанию, когда меня дождь лупит беспощадно. За неувязку с политико-массовой работой и избиение колхозника. А какой Халупов колхозник? Рвач и жулик, прописанный в городе. Но я отбоярился, не лыком шит, а дранкой. Выпивая с ним после — он выпивал вроде как родич, а не как начальник райотдела, — я понял: против Цюрюпкина замышляют.
Дождь сыпанул опять. По серо-черной поверхности лужи извилисто пробежал озноб. Сперва редкие капли прокладывали выпуклые дорожки с наружной стороны стекла, а потом, зачастив, густо и громко ударили по земле, впрочем, не изменив внешне ее и без того промокшего вида. Зашелестела волнами на деревьях листва под окном — и смолкла: в ушах застыл однообразный, монотонный шум дождя, чуть ослабленный преградой.
— Между нами, друг ты мой Воловенко, — упрямо похвастал Цюрюпкин, — у меня с поставками лучше всех. Ну, может, не лучше, но и не хуже.
На кой нам его поставки? У нас самих забот по горло. Абрам-железный притаился в прокуренной бухгалтерии треста и ждет, как паук, телеграммы: к съемке приступили. Командировок он продлять и на день не любит.
— Потом — кто кирпичное производство на кооперативной основе наладил? Я. Мне сколько разов в милиции сулили: смотри, кооперативщик, Сибирь по тебе скучает. На больницу кирпич вне очереди давал, и на клуб, и на детсад, и на заборы, и на фермы. Уточняю — в район, не куда-нибудь. Чужим отрывал от сердца. Тогда Цюрюпкин был хорош. Взяток не брал никаких, даже запчастями. И не менял его ни на что. По звонку секретаря— пожалуйста. Сколько я по кирпичной линии неприятностей мал! А по черепичной? Сам с берданкой в засаде, как тать, ночевничал. И обломком мне голову просадили. Экскаватора добился. Господи Иисусе! Да ведь после войны печь своими руками загружал. А я без одной гляделки. Не-е-ет, освобождайте, освобождайте! Я, между прочим, от пенсии по инвалидности отказался. Апостол — не председатель. Я бумажные кораблики лучше детям складывать учну. Они хором хоть: спасибо, дядько Цюрюпкин! — скажут. А руководство — оно рази скажет по-людски спасибо?
— Нет, ни в жисть, — хохотнул Воловенко. — Благодарность еще выправит в приказе или премию кинет, а спасибо не скажет. Если он тебе сегодня — спасибо, то как же завтра матом? А матом тебя крыть — обязательно. Без мата ты обленишься.
Проницательный человек Воловенко, разбирает нюансы начальнических душ.
— И за что треплют нерв? — грохнул кулаком Цюрюпкин. — У меня «массовка» на высоком уровне. Возьмем, к примеру, газеты. Тридцать дворов законно выписывают, двадцать идут на стенд. Там я организовываю культпросвета Мохначева, чтоб вслух читал им. Я и на районку, между прочим, кирпич жертвовал. В редакционном коридоре куры одуванчик клевали — забор возвел почище кремлевской стены. Сам секретарь наш Журавлев распорядился: заборы из кирпича и досок под страхом уголовного наказания — не делать! Из-за этих заборов проклятых половину лесных угодий в России спортили. Я журавлевский приказ нарушил. — И Цюрюпкин понизил голос до шепота. — Жил, однако, человечишко на Вкраине мылий, который борьбу с заборами поднял. На три пэ его величали. Павел Петрович Постышев. Был да сплыл. Только насчет того: ша! Я по дружбе и выпивши сболтнул.
Цюрюпкин вскочил и нервно зашагал по кабинету, еще шире распространяя кругами тошнотворный аромат водочного перегара. Он объяснялся мутно, сбивчиво, и мне трудно было докопаться до сути — к чему он клонит.
— Намекливая ты личность, Цюрюпкин, — пробормотал Воловенко, взглядывая на меня с неким неясным страхом.
Он боялся, что фамилия Постышева вызовет у меня отрицательную реакцию, но я в первый класс поступил в сороковом, и три пэ для моего набора абсолютно пустой звук. Старшую сестру успели обучить в пионерском отряде на вопрос: как ты учишься? — бодро отвечать: ударно, на три пэ — Павел Петрович Постышев.
— Я Австрию воевал и Германию — там заборов нигде нету. Выключно палисадники, — не покинул все-таки своей темы Цюрюпкин.
— А в концентрационных лагерях? — иронически вклинил я вопрос, как мне думалось, удачно.
— Что лагеря? — И Цюрюпкин пренебрежительно уставился бельмом в мой гладкий неморщинистый лоб. — При чем тут концлагеря? Я про народ рассуждаю. Да-а… Так редактор газеты в благодарность отмочил на бюро: «Правильно тебя сымают, самодур ты!» Я из-за его кирпичей неприятности имел от самого уважаемого Журавлева. Во болван! Убеждаю подписчиков-грамотеев ласково: получил централку, сучий потрох, прочел ее, обмацал, передай сусиду. Не передают, канальи. А заместо того анонимку шлют, что принуждаю и силком забираю у их газеты. Я, наоборот, газету распространяю; просто кораблики ихним прынцам запретил из нее складывать. Какой же я самодур? Газета нам дадена для пропаганды, а не для игрушки. Пригласил сей секунд Муранова, особо упрямец, да жаль, партийный…
До чего мне отвратительны болтовня и всякие разговоры. Нам рабочих нанимать пора, а не про газеты рассусоливать. Однако Воловенко спокоен, не суетится и слушает разглагольствования Цюрюпкина с неослабевающим любопытством, будто ввинчивается в него. Меня подобные длиннющие монологи обычно утомляют, и я тянусь к природе: на уроках через окно в небо смотрел, во время маминых нотаций — в наш зеленый двор, и пейзаж потихоньку в уме срисовываю. Вот и сейчас — в небе над площадью появилось желтоватое пятно. Это шальной луч солнца…
12
Однако меня отвлекли от пейзажа. Дверь распахнулась, и в кабинет Цюрюпкина втиснулся плечистый человек в промокшем бушлате, с рукавом, засунутым в карман. От него хлынула острая смесь запаха псины — от бушлата, наверно, — с крепким дегтярно-махорочным духом.
— Бардзо сеет? — спросил Воловенко.
— Да разве ж то сеет, помилуй бог? То баба Параска ведро опрокинула, — ответил с готовностью однорукий.
Он имел незаметное, как бы стертое от употребления, — будто профиль на монете, — лицо, но живые лукавые глаза, беспокойно ощупывающие любой встречный предмет. Выискивающие имел он глаза, цепкие.
Цюрюпкин сразу накинулся на однорукого. И между ними моментально вспыхнула перебранка.
— Ты партийный?
— А ты родом не отсюда? Партийный и трижды paнетый.
— Слыхал мой приказ?
— Слыхал.
— Почему сусиду не передаешь?
— Самому нужна.
— Если ты ее для других целей пользуешь, раскассирую без суда и следствия. Имей в виду, и все!
— Иди проверь. Чтоб для большой нужды пользовал — ни в коем разе.
— Пошли проверим? — ярясь, скомандовал Цюрюпкин. — Пошли, Воловенко, — ты свидетель.
— Да неловко, — поежился Воловенко. — Какой я свидетель, хоть и партийный? Мне двух рабочих рекомендуй.