— И впрямь, колхоз у меня сложный по нацсоставу и по производству, — тактично увел беседу в сторону Цюрюпкин, сёрбая из блюдца кипяток. — У Кролевца рядам — гони пшеницу да приобретай яйца у соседей на сдачу. А у нас? У нас — хлеб, стройматериалы, два шоссе вьются, биостанция, питомник. От чего зависит? От нации. Кто чем заниматься привык. Переселенцы — и швецы, и жнецы, и в дуду игрецы. Везде лозунги у нас приколочены — езжайте, переезжайте, переселяйтесь. Леса нет, а обстроиться им требуется. Давай, естественно, кирпич. На, бери, не жалко. Коренной же смотри да терпи, но не завидуй. Вечером у клуба коренные переселенцев ножами маленько и попыряли. Макогон дело мял, крутил, вертел, чтоб рознь не сеять, да и законопатил двух. Вот тебе — подружились. Проблема-с!
— Не жалуйся, Матвей Григорьевич, — возразил Воловенко, — председатель ты богатый, хороший, парень ты добрый. Проблемы у тебя обыкновенные, человеческие.
— Откуда взял, что я богатый? — настороженно поинтересовался Цюрюпкин.
— Коровьих лепешек на проселке много.
— И люди у меня зажиточные?..
Мурановы притихли в предвкушении ответа Воловенко. Они сразу сообразили, куда сейчас повернет беседа. Даже Петька-Боцман прекратил жевать пряник. Вокруг стола образовалась зона молчания. Воловенко, однако, не торопился.
— Расплачиваться как собираешься? — продолжал напирать Цюрюпкин. — Наличными или по нарядам?
Разговор пошел на откровенность.
— Согласно закону. Набежит им и за категорию, — вздохнул Воловенко, — третью пропишем.
И я внезапно понял по едва уловимым оттенкам, что все время — с самого нашего появления в кабинете — Цюрюпкин, а потом и Муранов, и гостеприимная хозяйка, и Петька-Боцман не выпускали из виду одного — сколько на нас, приезжих, удастся заработать? Ну — мужицкая натура, прижимистая!
Впрочем, на каком, собственно, основании я их упрекаю? Я, что ли, лучше? Я сам над копейкой с утра до вечера трясусь — до смерти обрадовался, когда, завтракая у Цюрюпкина, сэкономил пять рублей. Просто бедность одолела и меня, и их. Обыкновенная бедность, хоть к бедным мы себя не относили и возмутились бы, если б кто-нибудь намекнул нам на истинное положение вещей. Мы не сознавали того, что сознавал, например, Макар Девушкин из романа Достоевского. Макар Девушкин и Федя Гуслин.
В моем классе учился хороший мальчик — некто Федя Гуслин. Его мать работала уборщицей в суде. Весной сорок девятого мы писали годовое сочинение на свободную тему «Мой любимый герой», и Федя в первом абзаце своего опуса влепил фразу, потрясшую нашу школу до основания: «Мой любимый герой — Макар Девушкин. Он бедный, но честный и благородный человек». На следующий день завпедша и директор пытались добиться от Феди, чтобы он переиначил сочинение, взял бы себе другого любимого героя, как все нормальные ребята, ну в крайнем-раскрайнем случае Андрея Болконского или Витязя в тигровой шкуре. Федя наотрез отказался и получил жирную пару за содержание. «Вы объявляли свободную тему?» — переспросил он у нашей Зинаиды Ивановны в кабинете директора. «Свободную», — ответила та. «Вот я и выбрал, кого люблю». От Зинаиды Ивановны целую неделю пахло валерьянкой. Годовые сочинения ведь отправляли в районо. Класс сгоряча заклеймил Федю, и в лагере его активных клеймильщиков свирепствовал, к сожалению, и я.
Итак, наступил самый неприятный момент при найме. Воловенко меня предупреждал. Каждый, конечно, стремится получить наличными, никому не нравится ждать перевода несколько месяцев. По правилам наряды везут в трест и оформляют их через банк. Абрам-железный к каждой мелочи придирался. Особенно к категориям трудности. При мне он поймал в коридоре какого-то задрипанного начальника партии и заорал на него во все горло: «У тебя что ни трудность, то третья! А у меня баланс, перерасход. Я кровавыми слезами плачу! Плачу и плачу. Не может того произойти, чтобы по всей республике все ваши съемки имели третью категорию. Жулики! Я тут кровью с вами исхаркался, а персоналку получаю — тыщу двести!» При чем в данной ситуации его «персоналка», оставалось неясным.
И резал, и костерил Абрам-железный направо и налево, и стон протяжный раздавался среди изыскателей, и наряды веером вылетали из окошечка кассы. А рабочие, между прочим, волновались: из районов слали жалобы. Однако Абрам-железный гордился неумолимостью: «Сами виноваты в задержке. Не обмишуливайте Клыча Самедовича и государство. Хулиганье!»
Куда удобнее живой монетой расплачиваться. Меньше хлопот. Но живой монетой, объявил Воловенко, запрещено. Нет ее у нас на руках. Лишь избранные — травленые, опытные зубры, со связями на месте, незаменимые и влиятельные, производящие одновременно несколько видов работ и выполняющие план на двести процентов, — ухитрялись. И те, кто умел комбинировать, смошенничать, — ухитрялись. Остальные на прямо поставленные вопросы отвечали невразумительно, вроде моего начальника.
— Для разведки стройматериалов масса средств отпущено, — попытался увильнуть Воловенко.
— Что ты мне вкручиваешь? — засмеялся Цюрюпкин. — При чем здесь средства? Я ж тебе эту самую таньгу и перевожу в банк. Перекладываем из одного кармана во второй да бухгалтеров кормим.
— А Карнаух наличными расплачивался? — осторожно поинтересовался Воловенко.
— У него, дорогуша, и выясняй. Только, ради бога, не завинчивай мне про кирпичную индустрию Степанов-ки. Карнаух рисовал и спереди и из нутра. А я сам мастер брехать. И свой проект рисую. Мы однажды год гроши по нарядам выколачивали. Памятаешь, Муранов? Дам тебе еще Дежурина в помощь — добросовестный дед. Ну, а по бабам ты сам, похоже, не промах, — подмигнул Цюрюпкин и первым направился в сени. — Конечно, денег у тебя — ни копейки. Ладно, люди у нас привыкшие ждать — подождут. Сделай, однако, привязку и съемку по высшему классу — харч обеспечу, как в гостинице «Москва», и в самогоне выкупаю.
Кто Цюрюпкину успел доложить, что мы наняли Самураиху? Фершалка? Или Елена Краснокутская?
Когда мы вышли на крыльцо, синие прозрачные тучи уже очистили край неба. Они неторопливо, еле заметно утекали на север — прочь от морского побережья. Желтая полоса у горизонта по мере их движения разрасталась, поглощая все большее и большее пространство. Оранжевый клубящийся свет отливал перламутром и настойчиво вытеснял голубоватое ненастье. Воздух вокруг прояснился, и все-все предметы, особенно ветки и стволы деревьев, виделись четко, словно обведенные острым грифелем. Тяжелый плотный запах свежести перехватывал горло, пьянил и кружил. Сердце трепетало, и созерцательная — весенняя — бездумность забирала меня в плен без остатка. Эти апрельские мгновения на склоне лета были предвестниками грядущих перемен. Таким странным, таким удивительным образом они сообщали о приближении осенней поры. Но до поздней ночи небо будет еще несвободно, а когда перед рассветом я проснусь от внутреннего толчка — высокие, мелкие, начищенные белым порошком звезды как ни в чем не бывало засияют в оконном проеме на непроницаемом куполе из черной эмали.
Еще потянет из степи сырым ветром, еще запоздалое облако пепельной полосой прочертит лунный диск, еще одинокая капля с крыши нет-нет и глухо ударит о землю, а солнце, до срока скрытое за дугой горизонта, уже начнет торжествовать свою победу, постепенно превращая, как средневековый алхимик, черную эмаль в турецкую бирюзу. Выбросив, наконец, яростный сноп лучей вверх, в пространство, оно покроет бронзовым теплым цветом все, к чему прикоснулось. К полудню установится жара, и жизнь степи пойдет по-старому до следующих — сентябрьских — дождей.
Цюрюпкин задрал голову, чутко подергав ноздрями:
— Завтра зерно повезем сушить.
И он по-медвежьи боком шагнул вперед. Цепляясь за ветки осыпающейся акации, мы поспешили к правлению колхоза.
Незнакомый, с гнильцой запах — верно, морских водорослей— неотступно преследовал меня. Море, море — такое ненужное и полузабытое в ненастье — давало о себе весть, тревожа исподволь душу далеким загадочным молчанием.
— Литература, — пробурчал Воловенко глубокомысленно, — к примеру, английская или французская, не спорю — сложная штукенция, но жизнь обычная — какие узоры шьет?!