Ядзя с раздражением, почудилось ей, ответила:
— Кто! Кто! Новая власть. Фашисты. Ключи отобрали от квартир. Только от вашей, двенадцатой, Кареевых, Жилы и Апрелевых нету. Так велели, чтоб немедленно достала. А коменданта и след простыл.
— Сусанна Георгиевна не доверит ключи кому попало, пусть даже и управляющему жилкопом, — с оттенком гордости, но невпопад воскликнула Юлишка.
— Они тебе покажут — управляющему жилкопом, — пригрозила Ядзя. — Иди домой, иначе дверь выломают.
— Не выломают — дубовые, и правильно, что меня нет. И Рэдды. Позвонят, позвонят да уберутся.
— Ты сбрендила, Юлишка, дверь пойди открой. Меня они и тебя повесят, и у нас в доме всех убьют, и сам дом спалят, и улицу, и университет, и город весь, — волнуясь, продолжала путаться в словах Ядзя.
Но сердце Юлишки не дрогнуло. Ядзины предостережения! Немцы не мерзавцы и не дураки. Они не станут сжигать прекрасный дом, старинный университет и красивый город или убивать слабых женщин за то, что их не пустили в квартиру. Ерунда! У них у самих в Германии есть квартиры, и, говорят, неплохие. Пусть туда и убираются.
А на Костельной? Так то гетманская варта застрелила, а не немцы. Хотя постой! Он был плотным, коренастым, с кайзеровскими усами. Немец. Точно, немец.
Воспоминание краем крыла легко царапнуло мозг и упорхнуло.
А Юлишка поудобнее устроилась в кресле, намереваясь высказать подруге свою точку зрения на происходящие события, а главное — согласовать линию дальнейшего поведения. Мыслей у нее немало скопилось в голове.
— Посуди сама, Ядзя, — произнесла твердо Юлишка, вновь вызвав в своем воображении солдат в обличье навозных жуков, — я не отдам ключи и не пущу их на порог. Я паркет позавчера надраила.
Страх, который обуял Юлишку после пробуждения, улетучился без остатка, и она рассуждала сейчас, по ее же мнению, здраво и обстоятельно. Собственная речь звучала мудро и справедливо, как слова Александра Игнатьевича или ксендза Зубрицкого; и все вместе взятое — и глуховатая тишина полуподвала, и привычность Ядзнной комнаты, и безусловная ее правота, ее, Юлишкина, правота, и чувство исполненного долга перед Сусанной Георгиевной, — все, повторяю, рождало в ней непреклонность и уверенность в благополучном исходе.
Юлишка, вобрав в грудь побольше воздуха, продолжала:
— Да я ни за что не пущу их на порог, потом недосчитаюсь. А книги Александра Игнатьевича? А картотека с результатами последних опытов? Тебе легко советовать, однако Сусанна Георгиевна мне, а не тебе поручила следить за квартирой. И отчет потребуют с меня. Еще как отнесутся к тому, что я увела Рэдду? Но прогуливать-то ее каждый день с пятого этажа трудно.
Юлишка сильно преувеличивала строгость Сусанны Георгиевны, но именно это преувеличение и добавляло решимости.
Заключительную фразу Юлишка выговорила медленно, не окончательно придя к выводу: достойно ли держать английскую аристократку Рэдду, купленную за баснословную цену у знаменитого собачника и безвестного драматического актера Пастушина, во флигеле у Кишинской?
Ядзя иронически покосилась на Юлишку:
— Я осведомлена, что пани Юлия — не ксендз Зубрицкий, но я не знала, что пани глупа, как пробка от прокисшего шампанского.
Юлишка не обиделась. Она встала с кресла и подошла к окну.
Во дворе плавало утреннее спокойствие. Из глубины кустарника доносилось незатейливое пение тоскующей птички. В форточку просачивался ржавый скрип качающегося под ветром фонаря. Как всегда, мелькнуло у Юлишки: может, никаких немцев-то и нет в помине, может, их выдумали и войну выдумали?
Она стремительно повернулась к Ядзе и резко возразила:
— Не задевай Зубрицкого. Он здесь ни при чем. Я не дурочка, но я не вернусь туда. Ломать двери они права не имеют. На это есть милиция.
И перед глазами Юлишки опять моментально возникли Скрипниченко и Любченков — веселые и молодые, в белых краснозвездных шлемах и нитяных перчатках, с увесистыми наганами в носатых кобурах. Они лихо щелкнули каблуками и взяли под козырек.
— Ну, вы видели что-нибудь подобное? — с несвойственной ей экспансивностью всплеснула руками Ядзя, обращаясь к пустому пространству. — Что ты-то фантазируешь? Первый на войне раз?
Ядзя продолжала путаться в словах.
— При чем здесь война — к дверям? Я приехала сюда в пятом году, пораньше, чем ты, и правила изучила. Дома как стояли, так и стоят! Что на Трехсвятительской, что на Терещенковской! И в первую революцию стояли, и во вторую, и при немцах стояли, и при гетмане тоже, и при Петлюре стояли, и при Деникине, а уж при Александре Игнатьевиче и подавно будут стоять. Какой дурак порушит такую красоту? Никто никогда нашего города не жег, кроме татар, и дверей не высаживал. Выселять — выселяли. Но чтоб двери?.. Что это тебе — какая-нибудь Керосинная? Двери-то дубовые, резные!
Вот Юлишка! Вечно тычется со своим Александром Игнатьевичем. Где он теперь? А что касается домов, то полезно было бы ей пройтись по главной улице — вся правая сторона в развалинах.
— Эх, — досадливо поморщилась Ядзя, — сообрази: немцы — это надолго.
И она хотела обругать подругу на родном языке, но сдержалась. Юлишка давным-давно его забыла и до слез огорчалась, когда к ней обращались по-польски. Огорчалась оттого, что полька, а по-польски не умеет.
Во всех случаях жизни Юлишка на родном языке повторяла одну-единственную молитву, вероятно деревенскую, едва ли добираясь до тайного значения божественных слов. Многие она вообще произносила слитно, не отделяя друг от друга, относясь к ним, как язычник к заклинанию далеких предков.
Даже с ксендзом Зубрицким на исповеди она вынуждена изъясняться по-русски или на суржике, то есть на смеси его с украинским. Ксендз — Станислав Люцианович — добрейший человек от природы: несмотря на то, что забывчивость Юлишки считал греховным наваждением, никогда не корил ее и не грозил адским пламенем. После встреч со своей скромной прихожанкой в крохотной комнате коммунальной квартиры наискосок от заколоченного костела он печально молился, выпрашивая для Юлишки прощение у всевышнего.
И на польку-то непохоже! Родная речь! Родной язык! Да разве он может изгладиться из памяти? Но — факт — Юлишка забыла, и все тут. А вот что касается дома, семьи и — что удивительнее — работы Александра Игнатьевича, Юлишка помнила отменно.
Итак, Ядзя собралась сочно обругать подругу на родном языке и уже вымолвила начальный слог, но вовремя спохватилась. Недоставало сейчас обид и взаимных упреков,
А Юлишка, неблагородно воспользовавшись ее замешательством, перешла в наступление:
— Даром я таскала к тебе продукты? Договорились же: если придут, я к тебе — и край.
— Не упрямься, Юлишка, отдай-ка мне ключи или сама поднимись, пока не поздно.
— Нет, — и Юлишка качнула головой, — не отдам и не уйду отсюда никуда.
— Хуже будет. Они наш квартал под генералов отвели. Они и тебя, и меня вышвырнут, а скоро зима.
И Ядзя заплакала, потому что не желала околевать в каком-нибудь дощатом бараке на окраине, а хотела жить по-старому в теплой швейцарской, из которой не выветрился вкусный аромат куриного супа и жаренного на смальце лука.
Юлишка вдруг пристально вгляделась в Кишинскую.
В Золотоношах пыльным летом четырнадцатого года знакомую ей бедную семью выселяли из жалкой хибары, за долги, вероятно. Впереди телеги с нищенским скарбом шествовали здоровенные стражники из уезда. Один из них колотил поварешкой о дно сковороды. А позади брели старик, женщина и полдюжины девочек — мал мала меньше. Женщина, черная, смуглая, захлебывалась:
— Нас вышвыгнули! Мы погибли! Нас вышвыгнули!
Белокурая дородная Ядзя, странно, смахивала сейчас на ту смуглую женщину.
Чем?
Возгласами?
Но за женщиной тянулся длинный хвост детей, а Ядзя одна, впрочем, как и Юлишка. Нечего им трусить.
По полу зацокали коготки. Из кладовки в коридоре нехотя выбралась Рэдда. Заспанная, она сладко потянулась на пороге и зевнула, потом не спеша преодолела пространство между дверью и Юлишкиными туфлями. Предварительно обнюхав, она легла на них бело-розовым со втянутыми сосками животом. Нежная тяжесть успокоила Юлишку.