Выбрать главу

Я ужасно обрадовался, когда Елена взмахом косынки застопорила дребезжащий грузовик, и, раскрыв дверку, я обнаружил за рулем — кого бы ты подумал, читатель? — Старкова.

— Здорово, Старков! — приветствовал я его, будто родного, а не двоюродного. — Здорово, Старков!

— Наше вам с кисточкой, — степенно ответил он, не узнавая или делая вид, что не узнает. — Я на побережье, а вы?

— И нам туда, — улыбнулась Елена.

Рядом с шоферским местом сидел худой старик в синем шерстяном костюме и в полотняной фуражке, натянутой на лоб. Он был так худ, так с виду слаб, так беспомощен, что не страдал, вероятно, ни от жары, ни от пыли и уж безусловно не потел. А солнце между тем с утра припекало.

— Ну, прыгай, девка, в кузов, — пригласил Елену Старков.

Старик, однако, вылез на подножку и сказал:

— Вы, девушка, пожалуйте в кабину. Здесь вам будет приятнее.

Несмотря на свою тщедушность и низкорослость, он довольно бодро вскарабкался по колесу в кузов, не обращая ни малейшего внимания на наши энергичные и смущенные протесты.

— Ты когда «козлик» поломал? — спросил я Старкова, угостив его для смычки папиросой.

— Отгонялся «козлик», отъездился позавчера. Кро-левец водителей подчистил. Урожай у него — сумасшедший, — ответил Старков. — Потонули «Зори социализма» в зерне, даже райкомовских в прошлом месяце мобилизовали. Семенной фонд велено им возвратить. Глупое занятие — зерно мотаем туда-сюда.

Возле борта старик аккуратно устроил из мешков и брезента удобное лежбище. Нечто вроде хала буды.

Грузовик выехал на середину шоссе, и мы помчались к побережью под гудение почти неощутимого ветра, который минутами, чудилось, приносил с собой запах морской соли и подгнивающих на жаре йодистых водорослей.

Далеко за селом — там, где последний вираж серпантина плавно заворачивался на юг, желтел забор с красными флажками. Отсюда и вглубь, по достаточно длинному отрезку асфальта, тянулись россыпи медной— влажной от недавнего ливня — пшеницы, похожие на игрушечные горные кряжи с отрогами. Старков сполз на едва намеченную сероватую колею и газанул, завивая облаком пыль.

Через одинаковые промежутки в зерне торчали пугала. На одном была лихо — с заломом — напялена коричневая велюровая шляпа. Сдуло с командированного начальника — и обручем да вприпрыжку — в степь! Ребята отыскали, приспособили. Пугало напоминало мне бедного, но гордого испанского крестьянина с иллюстрации к «Дон Кихоту».

Женщины в разноцветных майках и черных сатиновых шароварах деревянными совками лениво ворошили пшеницу, подгребали ее, разравнивали — чтобы солнцу сушить сподручнее. У подножья кургана ребята жгли костер. Я позавидовал им. Небось картошку пекут. В эвакуации я научился есть ее целиком, неочищенную, с бронированной обугленной коркой. Мама иногда баловала по воскресеньям, если топила плиту. Но из золы лучше. В ней, в картошке, появляется какой-то необыкновенный привкус дыма, вечерней свежести — привкус раздолья, привкус свободы. Крупные соляные кристаллы скрипят на зубах, горчат, и масла бы сюда не худо, но все это пустяки, главное, что горячо, мягко и вдоволь. Болят губы, нёбо, слизистая поверхность щек будто взбухла, язык задубел — как неживой, но подождать, пока чуть остынет, не хватает сил. Фукаешь на нее, фукаешь — до ломоты в скулах, до головокружения. А случится, и луковицу кто-нибудь отжалеет, и ржаную горбушку… Пир гастрономов эпохи упадка римской империи.

Старков затормозил, высунулся из окна.

— Автовесы на элеваторе перекорежило, — к чему-то пожаловался он. — Водителям полопать негде. Одна резюме: родина велит. Да врут, поди, родина ничего подобного не требует. Что за родина, если она требует голодухи? Это Журавлев требует.

Имея некоторый опыт общения со Старковым, я предположил, что намекается на магарыч. Однако я жестоко ошибся. На сей раз его переполняли смутные, непостижимые для меня чувства.

Старик рядом уныло дремал. Он и раньше не глядел по сторонам, не навязывался ни в рассказчики, ни в собеседники, ничего не выспрашивал, а, затенив козырьком фуражки лицо, поклевывал носом в такт движению.

— Полундра, маркиз! — И Старков опять высунулся из окна, сбросив на зигзаге скорость. — Видал мин-дал? Не иначе — в Колондайке американском. Кролевца привезти — убил бы. По золотишку жарим. И золотишко-то, хлебушко то есть, в щели наши дурацкие сыплется. Я полагаю, что с трехтонки 14–62. И так везде. И что творится, когда гонят урожай? Сердцу смотреть невозможно. Наша щель всем щелям щель. У иностранцев прорвой зовется. Ешь, земля, не жаль — сводку даем на корню. У фрицев автобаны зеркальные. Чашку с кофеем держи — не шелохнется, а выжимают — сто, сто двадцать. — Старков осторожно объехал выбоину в асфальте. Выбоина очень пригодилась ему, как связующее звено в филиппике. — Из Берлина в Нюрнберг фюрер автобан пробкой ухитрился покрыть. Видал миндал?

Упругий неслабеющий ветер с остервенением хлопал краем брезента. Я часто перегибался через борт, чтобы лучше слышать Старкова, даже шея заныла. Подобным манером мы промчались некоторое расстояние.

— Файки еще имеются? — и Старков выразительно чмокнул.

Я протянул ему пачку папирос. Я владел блатным жаргоном.

— А синички?

Я подал в окно и коробок. Теперь курево обратно, по всей вероятности, не выманить. У меня возникло ощущение, что он и разговор затеял, чтобы снова взять у меня хорошую папиросу. Я не жадный, не копеечник, хотя и зверски экономлю, но это ощущение — а потом и уверенность — укрепилось во мне.

— Спасибо, маркиз, — крикнул Старков. — Площадку под сушку зерна не вредно бы им заасфальтировать. Лень каток приволочь. Так их и так! Не ровен час, в горячке задавишь бабу.

Старков поливал все подряд: впрочем, как и в первый вечер. Он был прав на сто процентов, и ежу ясно; но его правота и в особенности ссылки на немецкие автобаны ужасно раздражали, вызвав у меня ответную реакцию. Мне захотелось поругаться с ним и доказать ему, что дороги у нас по крайней мере не хуже, чем в Германии, что пшеницы у нас завались и сытнее она, что его пыхтение ни на йоту не отличается от вражеской пропаганды и отвратительного преклонения перед капиталистическим Западом.

Я с тоской следил за уплывающим назад щедро просыпанным зерном — вот здесь чуть больше тряхнуло, вот здесь чуть меньше, — так и не отыскав аргументов для возражений. Я подумал, что из уст левака и сквалыги слышать правду вдвойне неприятно. Я молчал, стараясь подавить вскипающее негодование.

— Насчет пробки тебе набрехали, — единственное, что я злорадно выплеснул из себя. — Никакой пробковой трассы Берлин — Нюрнберг нет и быть не может.

А вдруг есть? Вдруг действительно фюрер приказал покрыть автобан пробкой? Какой-нибудь заграничной? И вовсе это не байка, не утка, не плод досужей фантазии?

Затрясло мелким бесом. Пошла щебенка. Ах ты господи, душу выймет.

Старков притормозил у дома дорожного мастера. Побежал к колодцу, зачерпнул воды — напился, залил радиатор, опять принес ведро с кружкой и угостил Елену.

— Полундра, маркиз, дышишь?

— Конечно.

— Через час будем у Корсак-могилы, — сообщил Старков.

Я к нему несправедлив. Ну въедливый он, ну нахальный, до денег охочий, но не враг ведь. Не чужды ему благородные принципы.

— По щебенке быстро нельзя. Если сзади дурень мотоциклист приклеется, убью свободно. О прошлом годе Васька Бугай дернул — голышом прямо в лоб закатил лейтенанту Богачеву. А не преследуй, автоинспектор! Скроили дело, шлепнули срок.

Он во второй раз со вкусом кадыкасто выглотал целую кружку, отер рот ладонью и закурил без стеснения из моей пачки. Затем, дымя ядовито синим, он скрылся в доме и долго не возвращался. Старик по-прежнему дремал в кузове, а мы с Еленой молча стояли среди облепившей нас жаркой тишины и смотрели, куда указывало стрелкой шоссе — вдаль, в сузившуюся и замершую точку на горизонте. Капал мазут, тянуло расплавленным асфальтом и пылью.

Елена прошептала:

— Чуешь море?