Глина крошилась, комковатым дождем барабанила по ящику.
— Скажи Воловенке — нехай ерунды не талдычит. Бабьи это капризы! Почему из-за нестыковки с ЛЭПом я три шкуры с себя содрать должон? Абрашка супротив меня и так Клыча заточил. Пусть оформляют заказ по новой, согласовывают законно с трестом, а после Никополя поглядим еще. Ваши высоковольтные мне до бениной фени. Я без Чурилкина и Левина не тронусь. Я инженерное задание выполнил на сто процентов. Акт в кармане.
Издевается, сукин сын, нагло врет и не краснеет. Ей-богу, специально морду задубил, чтоб не краснеть. Сам жульничает, а за финансовую дисциплину прячется. Мол, согласовывайте, а я пока в Никополь улепетну за песнями. Там тоже план, там тоже ждут, там тоже люди и тоже советская власть. И они не обязаны страдать из-за местных — степановских — головотяпов. По форме правильно, но по сути — грабеж государства.
— Но вы ведь возвратитесь поздней осенью? — взмолилась Елена, и голос ее задрожал слезами. — Без отчета реконструкцию никто не позволит. Вы обещали Цюрюпкину, что все будет в порядке.
— Я про ЛЭП тогда ничего не слыхал. Это вы уж извините-подвиньтесь, — резонно заметил Карнаух. — Я про ЛЭП ничего не слыхал, и в инженерном задании Левин о нем ничего не пишет. Головотяпы у вас сидят, а мы расхлебывай. Левина кондрашка хватит с вашим дурацким ЛЭПом. И Чурилкина в придачу. Я из Никополя телеграмму получил, меня Клыч туда выпирает. А ты требуешь, чтоб я обратно штанги тарабанил.
— Кстати, Федор, если говорить о сроках, то вам у нас возни на пару дней — изменить направление выработки — и все! Если партия из этого района перебазируется — раньше чем в ноябре вас не жди.
Ясно, что время его поджимает. Ясно, что ЗИВ без присмотра он не оставит. Будет теперь вилять да волынить и начальство за нос водить.
— На мне Никополь висит — механическое бурение, потом Одесса и опять в Кишиневе механическое бурение, а на праздник я, между прочим, к бабе намыливаюсь. Я, между прочим, тоже человек — по шесть месяцев не вылезаю из командировок.
Что-то он долго жует мочалу, что-то его беспокоит, тревожит. Или чует кошка, чье мясо съела?
— Нет, нет и нет. Согласовывайте через трест. Руководству виднее. А я свои возражения высуну. Может, моча в башку еще кому стукнет… Воловенко мне не указ, не главк он, не член правительства, чтоб распоряжаться, — и молоток в руке Карнауха замелькал с удвоенной энергией.
Шляпки гвоздей сочно вминались в дерево, образуя вокруг себя покатость. Одна планка не выдержала — треснула.
— Катитесь краковской обратно, — повторил он с раздражением. — Нечего здесь вынюхивать. Я действую в соответствии со служебной инструкцией о проведении изыскательских работ геологоразведочным трестом Министерства местной промышленности. И точка. Изменят инженерное задание — пожалуйста. Я солдат— приказано на северо-запад? Иду на северо-запад. Прикажут на юго-восток — пойду на юго-восток. Я на шоссе там могу залезть. Мне Левин голову открутит. Катитесь краковской обратно — железно вам советую. Эх вы, разве так дела делают?! — И он мерзко ухмыльнулся, пнув ящик пяткой. — Готово, тезка! — позвал он рабочего. — Вали на телегу.
Ну, сейчас мой черед, никуда не денешься. Проверим, на что я гожусь.
— А как дела делают?! И вообще, чего ты нас гонишь — земля принадлежит народу, — медленно отчеканил я, стараясь привычной формулой унять бешено ударившую по телу дрожь. — Давай потолкуем и про иные варианты.
— Я с тобой гешефт не собираюсь вести, — и мне померещилось, что Карнаух передразнивает Абрама-железного. — На площадке я хозяин, я купец. Если штанга тебя, суслик, ненароком трахнет, прокурор за зябры — кого? Меня, бурмастера. Посему отзынь на лапоть. Не утомляй!
Ах, вот оно что! Он решил — перед ним суслик, желторотый цыпленок, полевая мышь. Но я поднаторел кое в чем за считанные дни командировки. Ей-богу, поднаторел. Суди, читатель, сам.
— Зато я с тобой гешефт имею, — прошипел я, сцепив зубы. — Зажми фурыкалку, купец.
Получилось недурно, особенно последнее про фурыкалку. Баш на баш. Он мне гешефт — я ему фурыкалку в носаря. Однако проклятая дрожь не утихала. Гусиной кожей, горячим ознобом ползла по телу. От коленей — вверх.
— Ладно, сифонь, школяр. Кличку твою запамятовал. Не то ты Шавка, не то Кутька.
Что-то, однако, в моем тоне его настораживало. Я по манере обращения определил. Не в спокойствии он, не в благополучии.
— Отойдем, — кивнул я. — Отойдем, Карнаух.
Не хотелось, чтоб слышали Елена и рабочий, очищавший от глины стакан. Порядочно ли сор из избы на первых порах выносить? Трест позорить, Клыча Са-медовича, Воловенко?
— Девка — драке не помеха, а для молодца утеха, — проговорил он безлепицу собственного, по-видимому, сочинения и неприятно, непристойно засмеялся. — Ай раскочегарила?
Он был ужасен, отвратителен, гадок и подл. Он был для меня исчадием ада. Он принадлежал к миру Старковых, к миру рвачей и выжиг, к миру тех, кто после «Большого вальса» подстерегал меня — ни за что ни про что — в дремучем кустарнике, а я, Елена, Воловенко, Цюрюпкин, Муранов, Антоневич, Дежурин, даже ни о чем не подозревавшие Верка и Самураиха представляли совсем иной мир, лучший, но более уязвимый, более шаткий, потому что мы сплошь и рядом оказывались бессильными против обмана и лицемерия, против воровства и беззастенчивой демагогии. Когда мы встречались с нахальными подонками, мы чувствовали неловкость. Стыд охватывал нас, и зачастую мы начинали юлить, представляя дело так, что подонки не совсем уж подонки. Сколько раз я обращал внимание на это странное — голубиное — качество у людей, и у крестьян, и у рабочих, и у интеллигентов. Поймают вора и пожалеют его. Оскорбит их пьяница — они и пьяницу пожалеют. Только когда ножом их пропорят — спохватываются.
— Я намерен побеседовать с вами конфиденциально, — со смешной, вероятно, для окружающих важностью продолжал я и, открыв настежь забрало, ринулся в сражение на подкашивающихся — росинантских— ногах.
— Чего? — протянул Карнаух. — Чего тебе официально надо — никак в толк не возьму.
Я не удержался и в душе позлорадствовал, что он перепутал слова — официально и конфиденциально. Впрочем, я сам не был тверд в понимании их таинственного иноземного смысла.
Елена, потупившись, отошла к бочке выпить воды. Ничего путного от моего вмешательства она не ожидала.
— Александру Константиновичу я передам, чтоб ерунды он не талдычил. Вы так выразились? — Я взглянул прямо в глаза Карнауху, надеясь, что в них удастся прочесть просьбу о смягчении формулировки, но он лишь согласно качнул головой: вот-вот — не талдычил! — А что скважины от номера седьмого до номера двенадцатого схалтурили и про артезианскую тоже передать?..
Что касается последнего — я взял его на пушку. Дежурин, как мы помним, никакими достоверными данными не располагал. Карнаух выслушал с вниманием, ковыряя гвоздем мозоль на беспалой руке. Не сразу он оторвался от своего увлекательного занятия, чтоб лениво посмотреть в мою сторону, именно в мою сторону, а не на меня.
— Воловенко унюхал али разлягавили?
— Допустим, я унюхал.
— Значит, разлягавили. Потому что ты — пустое образование. Дырка от бублика.
Он совершенно не испугался и даже вроде бы обмяк, не утратив вместе с тем своего нахального — хулиганского — достоинства.
— Интересуюсь, кто? Дед или чечмек, который жаловался, что я ему недоплатил? Абрашке поспешили клепануть?
— Нет.
Он уяснял себе степень опасности.
— Смотри-ка, — с изумлением промямлил. — Кому понадобилось? С номера седьмого, говоришь, по номер двенадцатый?
С ним полезно придерживаться абсолютной истины. В истине — сила, а он к силе чуткий. Забрезжила розовая надежда, что он мелкими шажками пойдет на попятную, и мы заключим соглашение.
— А почему не клепанули? Молнию отстучали бы. Доносы аккуратнее любовных цидулек доставляют. Абрашка — сноровистый, клеточку отыщет старшего техника. В благодарность. Это у нас — в момент. В зарплате подравняемся.
«Как он на свой мизерный оклад семью умудряется кормить? — мелькнуло у меня. — По ведомости разница в три сотни. Однако он скотина. Жаль, что терзался из-за такой скотины. Что ж, он полагает, я за копейку душу заложу?!»