Зуана улыбается. Всем давно известно, что к богатству музыки она глуха, так как ей медведь на ухо наступил, и она сама уже давно привыкла к поддразниваниям.
— И все-таки я не понимаю. Неужели ее отец скрыл правду? И ее ждало замужество, а не монастырь?
— Если так, то я ничего об этом не слышала, — отрывисто вздыхает аббатиса.
Во всем, что касается церковных дел, ее информированность непревзойденна, однако Милан далеко, и, когда речь заходит о семейных сплетнях, она беспокоится, что могла что-нибудь упустить.
— Есть еще одна дочь, младшая. Чтобы выдать замуж обеих, ему понадобилось бы целое состояние. Восемь сотен — прекрасное приданое для монахини, но на миланском брачном рынке за такие деньги завидного жениха не купишь. Что такое? Ты, кажется, удивлена?
— Нет. Я… я просто… подумала, сколько же стоило имущество моего отца.
— A-а, ну, это было давно, и тебя приняли по дешевке, — отвечает аббатиса без обиняков, но с доброй усмешкой, — «Хорошая семья искупает плохое приданое» — так, кажется, говорили тогда. — Теперь она улыбается во весь рот. — Хотя, как я припоминаю, когда ты приехала, оговорок у тебя было много.
Оговорок… Хитрая это штука, монастырский язык, в нем полно словечек, которые убивают смысл там, где призваны его сглаживать. Зуана, с младых ногтей приученная отцом точно выбирать слова, так с ним и не свыклась.
— Да. Было дело.
Она не сомневается, что обе они вспоминают сейчас одно и то же: огромный сундук на улице у главных ворот монастыря, так набитый книгами знаменитого отца, что сестры-служительницы не могли втащить его внутрь без помощи юродских носильщиков, которым запрещено было переступать порог женской обители. А молодая женщина, единственное дитя того самого отца, стояла рядом и с искаженным от горя лицом наотрез отказывалась входить без своей драгоценности. Переговоры зашли в тупик, и вокруг уже собралась небольшая толпа. Назревавший скандал удалось предотвратить лишь благодаря вмешательству энергичной, недавно назначенной сестры-наставницы, некой сестры Чиары, которая предложила протолкнуть сундук в ворота до половины, а там выгрузить самые тяжелые книги и перевезти их в садовых тачках.
В случившемся не было ничьей вины. Просто не хватило времени, чтобы все организовать. Тело отца еще не успело остыть в могиле, а дом, в котором он жил, уже заняли другие люди, а ее самое, как часть его имущества, заперли в монастырь ради ее же собственного блага. Да и какой у нее был выбор? Чтобы женщина жила одна в доме, не имея ни мужа, ни отца, ни других родственников, к семье которых она могла бы принадлежать? Невозможно. Замужество? Да какой мужчина в здравом уме взял бы двадцатитрехлетнюю девственницу, у которой всего приданого — сундук запрещенных книг да руки, воняющие винокурней? Да и найдись такой желающий, она сама ему отказала бы. Нет. Этой молодой женщине нужно было лишь одно: ее старая жизнь, свобода отцовского дома, удовольствие от их совместной работы и радость, которую ей доставляли его общество и знания.
«Как думаешь, Фаустина, за какой срок личинки и черви регенерируют мое тело? Как жаль, что я не обучил тебя вскрывать могилы. Ты могла бы понаблюдать за процессом вместо меня».
В следующий День всех святых тому уже шестнадцать лет; вне всякого сомнения, за такой срок его тело могло вскормить целую республику червей.
— И все же теперь ты хорошо устроена.
Она произносит это как утверждение, не как вопрос. В очаге с треском лопается полено, дерево рассыпается дождем огненных искр.
— Вообще-то… — Аббатиса делает паузу. — Некоторые могли бы тебе даже позавидовать, видя, как ты занимаешься тем, что в мире за стенами монастыря не очень-то позволено.
Эти двое давно воздерживались от разговора на больную тему: о том, как ветер церковных перемен, долетев до Феррары, принес непокой даже тем, кто укрылся в стенах университета; примером тому были мужи, нередко сиживавшие за столом ее отца, ученые, преподававшие с ним бок о бок, которых позже заставили выбирать между некоторыми книгами и чистотой веры. Зуана часто раздумывала о том, как он поступил бы на их месте; как мириадами способов он убедил бы всех в своей правоте, ибо в его мире все сущее в природе было частью божественного замысла, и наоборот, и он за всю свою жизнь не сделал ничего такого, что могло бы оскорбить или бросить вызов тому или другому. Однако на его долю такое испытание не выпало. Ему была суждена насыщенная жизнь и своевременная смерть. Ни один человек не отказался бы от такой эпитафии.