При таком положении дел Октябрьская революция большого восторга в Казанке вызвать не могла. Радовались, конечно, возвращению фронтовиков по домам, но требование Советов сдавать хлеб на ссыпные пункты по твердым ценам раздражало, а слухи о готовящемся переделе пахотной земли и прочих угодий тревожили. И худшие опасения казанковских справных мужиков подтвердились. В апреле 1918 года IV Дальневосточный съезд Советов вынес решение об общем переделе земель казаков и «стодесятинников», причем в пользу не только русских «долевиков» (имевших по 15 десятин на едока), но также корейцев и китайцев. В газете так черным по белому и было напечатано: «…9. Все население иностранное (корейское и китайское) имеет право на землю и получает наделы распоряжением сельских и волостных земельных комитетов» [65]. Старожилам это казалось чудовищной несправедливостью: дескать, много их, дармоедов, охочих до чужой мягкой земли; пусть лучше поднимут твердую — порасчистят тайгу да повыкорчевывают пни своими руками, как это делали сами казанковцы и их отцы.
Казанка колебалась. Она не примыкала к контрреволюционным мятежам, но и не посылала в отличие от соседей — сучанских шахтеров и деревень «долевиков» — своих мужиков в Красную Армию для их подавления. Она следила за событиями, а события развертывались стремительно. В апреле на причалах Владивостокского порта промаршировали первые роты японских интервентов. В мае поднял антисоветское восстание чехословацкий корпус, растянувшийся своими эшелонами вдоль Сибирской железной дороги от Волги до Байкала. В течение июня, июля и августа продолжалась отчаянная борьба дальневосточной Красной гвардии, плохо вооруженной и насчитывавшей в своих рядах не более 16 тысяч штыков и сабель, против напиравшей с трех фронтов 150-тысячной регулярной армии интервентов и белоказачьих банд. В сентябре ее сопротивление было сломлено окончательно, и Советская власть на всем Дальнем Востоке пала. Сторонников Советов всюду, куда доставал штык заокеанских «освободителей России» и казачья шашка, кололи, рубили, расстреливали партиями, вешали, топили в Амуре, увозили в пыточных «поездах смерти», морили голодом в концлагерях.
Ни о каком переделе земель не было уже и речи, свобода торговли и частной инициативы воцарилась полная.
Довольна ли осталась Казанка таким оборотом, что, не пролив еще сама ни капли крови за белое дело, получила возможность спокойно пожинать его плоды? Она очень даже умела и любила торговать, умела и любила считать и пересчитывать денежки, ее сытые крестьяне по своей хозяйственной сметке и хватке больше походили на свободных американских фермеров, чем на своих забитых и нищих собратьев по классу в Европейской России. Официальное издание «Азиатская Россия» (1914 г.) отмечает: «Дают понятие о зажиточности приамурских крестьян также и сведения сберегательных касс, указывающие, что в Амурской и Приморской областях сельское население является лучшим вкладчиком, чем в других губерниях и областях, несмотря на малое количество еще этих касс» [66]. Вклады здесь делались и после сделок по поставкам хлеба (Владивосток рос быстрее, чем сельское население Приморья, его высокая потребность в зерне поддерживала постоянно соответствующий уровень цен, урожаи здесь были в среднем почти в два раза выше, чем в черноземных областях Европейской России), и после расчетов за работу на лесозаготовках (строительный лес направлялся в Китай, Японию и Австралию), и после очередной продажи американским закупщикам партии беличьих и собольих шкурок. Снимали деньги со сберегательных книжек главным образом для закупки у тех же американцев сельскохозяйственной техники — образованная американскими акционерами «Международная компания жатвенных машин в России» имела в Восточной Сибири и на Дальнем Востоке более двухсот складов и магазинов [67].
Была, таким образом, некая материальная база для взаимопонимания между дальневосточным зажиточным крестьянством и генералом Гревсом, лично направленным сюда президентом США Вудро Вильсоном во главе экспедиционного корпуса. Вопрос состоял только в том, возобладает ли сила притяжения американского доллара, прочность рыночных связей над национальными узами, поймут ли жители таких богатых торговых сел, как Казанка, язык взаимной выгоды.
Ответ не заставил себя долго ждать. 15 декабря 1918 года Казанка восстала. Поднялась под красным знаменем за власть Советов и увлекла за собой все окружающие деревни. С быстротой лесного пожара партизанское движение охватило долину Сучана, а потом и все Приморье.
Менее всего это выступление можно объяснить личной обидой или личной местью казанковцев. Боевые действия интервентов на Уссурийском фронте обошли Казанку стороной, и ни разу еще каратели не посещали ее — не было причины.
И совсем напрасно искать объяснения непосредственно в экономике. Обнищания масс, обычно предшествующего вооруженному восстанию народа, в Казанке заметно не было. Напротив, осенью 1918 года село очень выгодно продало урожай приезжим заготовителям. Не было оснований сомневаться в том, что процветание продлится и в ближайшем по крайней мере будущем. Чем же казанковцы остались недовольны?
Многим. Очень многим. Владивосток стал каким-то чужим от великого множества красивых иностранных мундиров. На рынке, правда, английские, американские, японские, французские, итальянские, чехословацкие офицеры, а иногда и солдаты за каждую беличью и соболиную шкурку давали в два-три раза больше, чем обычные скупщики, но даже эта самоуверенная манера брать, не поторговавшись как следует, почему-то не нравилась. А тут еще рассказы соседей по прилавку о том, что на прошлой неделе американский матрос в порту застрелил русского мальчика, что несколько японцев на глазах у всех среди бела дня забили прикладами до смерти дряхлого старика корейца, что местные жители должны теперь, когда в трамвай входит иностранный военный, вставать и уступать ему место, что по селам, где располагаются японские гарнизоны, расклеены распоряжения комендатуры, предписывающие русским при встрече с японцем остановиться, снять шапку, поклониться и сказать «здравствуйте!», что радиостанция на Русском острове передана американцам, что склады казенного имущества перевозятся в Японию, что в Хабаровске ежедневно расстреливают десятками пленных красногвардейцев, что по ночам желтый поезд Калмыкова останавливается на мосту через Амур, и там личная охрана атамана кавказскими кинжалами и шашками рубит и сбрасывает в реку заключенных, которых устала пытать, что… — да мало ли чего наслушаешься теперь в городе? Им-то, казанковцам, какое до всего этого дело? Их село стоит с краю, не его грабят, не в их малолеток стреляют, не их стариков избивают, не их жен и дочерей насилуют, не их сыновей берут на прогулку калмыковцы в свой поезд. А что до казенного имущества, то только дурак не урвет его, коль представится случай. Какая им до него печаль? Так-то оно так, да только ласковый шелест долларов и иен почему-то больше не веселил слух, и — что за наваждение! — все чаще представлялось мужичкам, что пересчитывают они не рубли, не доллары и не иены, а иудины сребреники.
…В тот памятный день, 15 декабря, казанковцы по приглашению Н. К. Ильюхова, учителя из соседней Хмельницкой, собрались на сход в своей школе. Они наперед, конечно, знали, о чем пойдет речь. В деревне тайны долго не удержать: быстро становится известным, кто о чем при этом говорит, даже если бабы выпроваживаются из горницы. Так вот, было известно, что Ильюхов и еще трое хмельничан, к которым вскоре присоединились трое из деревни Серебряной, да два шахтера-сучанца из красногвардейцев, прятавшихся неподалеку в тайге, образовали «Комитет по подготовке революционного сопротивления контрреволюции и интервентам». Известно было также, что комитет за двумя исключениями состоит из унтер-офицеров старой армии и солдат-фронтовиков, а сам Ильюхов как бывший прапорщик, то есть старший по званию, назначен командующим всеми вооруженными силами. Люди все это были серьезные и пользовались всеобщим уважением. Ильюхов в последнее время частенько наведывался в Казанку к местным фронтовикам, да и они, по делу и без дела бывая в Хмельницкой, не обходили его дом стороной. Об остальном легко можно было догадаться.