На суде Марамзин полностью признал себя виновным и сделал суду такое заявление: «Я глубоко сожалею об ущербе, причинённом моими действиями советскому государству, и искренне раскаиваюсь в содеянном. Особое возмущение у меня вызывают те, кто поспешил представить меня диссидентом и антисоветчиком, приписывая мне несуществующие связи с какими-то неизвестными для меня, враждебными нашей стране организациями».
Суд приговорил Владимира Марамзина к пяти годам лагерей строгого режима условно. Марамзин был освобождён из-под стражи в зале суда».
Я присутствовал на судебном заседании первые два дня. На третий не пошёл — не хотелось смотреть на унижение товарища, которого вынудили выступить в такой жалкой роли. Осуждал ли я его за сделанный выбор? Пожалуй, нет. Даже защищал потом от нападок друзей, снова и снова указывал на то, что Марамзин не дал следствию никаких показаний, которые можно было бы использовать против других собирателей стихов Бродского, против распространителей Самиздата и просто знакомых.
Атмосфера в зале суда была почти такой же напряжённой, как в суде над Бродским, а дружинников было ещё больше. Один из них заметил, что Михаил Мейлах делает записи, и грозно прикрикнул:
— Эй, там! Ну-ка дайте сюда блокнот.
С неподражаемой невозмутимостью Мейлах окинул его взглядом и вежливо заявил:
— Нам с вами абсолютно не о чем разговаривать.
Ошеломлённый подобной дерзостью страж порядка побежал узнавать у начальства — «кто такой? Может быть, ему позволено так нагличать?» Он отсутствовал всего пять минут, вернулся с подкреплением — «брать наглеца». Но Мейлах, закинув за плечо свой театрально заметный шарф, уже успел удалиться из зала.
В марте или апреле я навестил Марамзина перед его отъездом во Францию. Опять внимательно слушал подробности: слежка, арест, условия жизни в камере (он успел прочесть там полное собрание сочинений Лескова), следствие, торг с прокурором. Он сознался, что был огорчён моим отсутствием в зале в последний день суда. Потом обсуждали пути пересылки рукописей за границу, обменивались адресами и телефонами зарубежных знакомых. К тому времени на Западе действовали три главных центра русского литературного зарубежья: издательство «Посев» во Франкфурте, издательство ИМКА-Пресс в Париже и издательство «Ардис» в Мичигане.
Владельцы «Ардиса», молодые красивые американцы, Карл и Эллендея Проффер, уже не раз приезжали в Россию и сделались для многих главным «каналом за бугор».
Меня познакомил с ними Бродский, в начале мая 1972, когда я заскочил к нему проститься перед отъездом в деревню на лето. Не знал я тогда, что расставание получится таким долгим — на шесть лет. Ибо 10 мая его вызвали в ОВИР и решительно предложили выбор: ехать на Запад или в Мордовию. А Профферы стали нашими друзьями на многие годы. Они или их посланцы приезжали в Россию довольно часто, и тогда наша квартира в Ленинграде становилась их «штабом», местом, где они встречались с литераторами, критиками, фотографами, получали рукописи и архивные материалы и потом отправляли в Америку через знакомых дипломатов и журналистов.
Сергей Довлатов в шаржевой зарисовке смешно описал, как это происходило.
Я не просто волновался. Я вибрировал. Я перестал есть. И более того — пить… Я ждал.
Ведь это был мой первый издатель. После шестнадцати лет ожидания.
Я готовился. Я репетировал. Я просто-таки слышал его низкий доброжелательный голос:
— Ах, вот вы какой! Ну прямо вылитый Хемингуэй!..
Встреча состоялась. Он ждал меня. И я вошел…
— Вы издаете мою книгу? — спросил я.
Проффер кивнул. Точнее, слегка качнулся в мою сторону. И снова замер, обессилев полностью.
— Когда она выйдет? — спросил я.
— Не знаю, — сказал он.
— От чего это зависит?
Ответ прозвучал туманно, но компетентно:
— В России так много неопубликованных книг…
Наступила тягостная пауза.
Внезапно Проффер чуть напрягся и спросил:
— Вы — Ерофеев?
— К сожалению, нет, — ответил я.
— А кто? — слегка удивился Проффер.
Я назвал себя. Я сказал:
— Моя фамилия — такая-то. Я узнал, что вы хотите издать мою книгу. Меня интересуют сроки.
Тогда он наклонился и еле слышно произнес:
— Я очень много пью. В России меня без конца заставляют пить. Где я ни окажусь, все кричат: «Пей!» Я пил ужасное вино. Она называется: «Семь, семь, семь». Я не могу больше говорить. Еще три фразы, и я упаду на пол…