Нет, тут необходимо отступление.
Как я уже упоминал в первых главах, моя мать, Анна Васильевна Ефимова, в Ленинграде сделала своей профессией изготовление мягких игрушек. Вернее, она вела кружки, в которых учила детей, как превращать старые кофты, изношенные шляпы, меховые обрезки в смешных медвежат, обезьянок, ёжиков, верблюжат, лисят. Весёлые и печальные мордочки зверят заполняли всё моё детство. К середине 1970-х Анна Васильевна стала своего рода знаменитостью в городе. Она публиковала альбомы с фотографиями своих игрушек и с выкройками-чертежами, объяснявшими, как можно их сделать самим. Постоянная выставка-зверинец красовалась на Невском во всех шести окнах Книжной лавки писателей, рядом с Аничковым мостом. Лица людей безотказно расплывались, когда в руках у них оказывалось доброе пушистое существо. Если какой-нибудь важный деятель Обкома партии отправлялся за границу, в кружок мягкой игрушки во Дворце пионеров поступал заказ: изготовить столько-то слонят, пингвинов, тигрят для подарков. По слухам, сердца зарубежных мэров, сенаторов, конгрессменов безотказно размягчались от таких сувениров, и они уже не смотрели на представителя Страны Советов как на посланца «Империи зла».
И что же я увидел на лестничной площадке зловещего Большого дома?
Большой застеклённый шкаф, заполненный сверху донизу знакомыми мне с детства игрушками. Крупная табличка разъясняла: «Работы детей наших сотрудников». Сияющие звериные глазки, видимо, должны были охранять — спасать — сердца чекистов от полного задубения на трудной работе.
Случайно ли меня провели этим маршрутом? Или хотели показать, что «ничто человеческое им не чуждо»? Знали ли они, по чьим чертежам маленькие кагебешники мастерили очаровательных зверюшек?
Раздумывать над этим мне не пришлось. Ибо провожатый, наконец, открыл дверь и впустил меня в кабинет, где за столом сидел человек в штатском — лысый, плотный, с заметным шрамом над бровью. Не помню, под каким именем он представился. Помню, что раза два в кабинет заходил сотрудник помоложе и обращался к хозяину с какими-то пустяковыми вопросами, вроде: «Товарищ майор, у вас спички есть?»
Разговор наш начался издалека, в интонациях задумчиво-загадочных, но одновременно и скрыто-угрожающих. Тридцать лет спустя я попытался воспроизвести его в своём интервью Алексею Митаеву.
«Да, Игорь Маркович, возникла необходимость с вами побеседовать. Сами-то вы не догадываетесь, почему?» — «Нет, не догадываюсь». — «Скажите, как вам нравятся произведения Марамзина, Бродского? Как вы относитесь к тому, что произошло с Бродским и Марамзиным?» — «В их жизни произошла трагедия». — «Ага, значит советская власть устроила им трагедию». — «Этого я не сказал. В жизни, кроме советской власти есть еще и судьба. В их судьбе произошло нечто трагическое для всякого пишущего человека — отрыв от родного языка. Только это я и имел в виду». — «А как вы относитесь к их произведениям?» — «Мне нравятся их произведения». — «Да? А что вам там нравится?»
Тут мне вспомнился популярный в те годы анекдот. Еврея вызывают в КГБ. «Рабинович, мы знаем, что у вас есть брат за границей. А вы уже много лет не отвечаете на его письма. Это нехорошо. Вот вам бумага и конверт, пишите прямо сейчас». Рабинович послушно склоняется к листу и начинает писать: «Дорогой брат! Наконец я нашёл время и место написать тебе…» Так и я: наконец-то нашёл время и место сформулировать свои критерии оценки литературных произведений. Напрягся и выдал формулу, от которой не откажусь и сегодня:
«Как в любом литературном произведении, мне нравится, когда богатый эмоциональный мир пишущего воплощен в ярких образах и выражен стилистически и лексически богатыми новыми формами».
Майор решил сменить тему.
«Ну а знаете ли вы, что в письме из-за границы, которое мы обнаружили при обыске у Марамзина, в письме от врага нашей родины, эмигранта Эмиля Когана, который написал книгу о Солженицыне, на полях этого письма ваше имя и телефон?». Я говорю: «Но мой телефон не является государственной тайной. Никто мне не звонил по этому поводу. Вы, наверное, это знаете не хуже меня».
Я говорю медленно, спокойно, но мысленно твержу себе: «Не расслабляйся. Это ведь всё пристрелка, отвлекающие манёвры. Жди, когда он выложит свои главные козыри». Разговор продолжается, но «козырей» всё нет. Ни слова о визитах Профферов, ни слова о подпольной библиотеке, ни слова об Андрее Московите. Вместо этого — примитивный и откровенный блеф.
«Да, материала у меня на вас много. Если я сейчас этот ящик открою, у нас по-другому разговор пойдет. Ну что, открыть? Открыть?» И вот тут я растерялся. Скажешь — открывайте, не боюсь! Вранье. Очень боюсь. Скажешь — нет, не открывайте, окажется, что прошу о чем-то. И вдруг до меня буквально в этот момент дошло: есть еще третий вариант. Не отвечать. Молчать. И я молчу. Тут он начинает нервничать. Долго разговор тянулся. Три часа. И в заключение фраза: «Да, Игорь Маркович, вы человек осторожный, даже, извините, скользкий. Но я хочу вам сказать: в этом здании надо быть более откровенным».