К началу XIX века развитие естествознания сделало невозможным для рационального ума принимать ответы на эти вопросы, предлагаемые христианской догматикой и богословием. Наука подробно и уверенно отвечала на вопрос «что есть мир?», ответы на три других вопроса перешли в ведение литературы, театра, философии. «Бог умер!» — радостно воскликнул Ницше, и миллионы людей откликнулись бурными аплодисментами.
В начале XX века Николай Бердяев так описывал взаимоотношения между образованным слоем Российской империи и православной церковью: «Русская интеллигенция, религиозная по природе в лучшем смысле этого слова, долгое время была пропитана религиозным индифферентизмом... У нас обыкновенно или прикладывались к ручке высокого духовного лица и холопствовали перед ним... или не считали возможным пребывать с ним в одной комнате... Мы не привыкли даже думать, что с представителями нашего духовенства можно спорить о животрепещущих вопросах и высказывать свободно перед ними свои мысли».
Тем не менее там и здесь живой голос христианской проповеди, сохранённый в Евангелии, пробивался сквозь пирамиды и китайские стены догматического богословия, задевал сердца и манил вслушаться в слова, прозвучавшие девятнадцать веков назад в долине Иордана. Гоголь, Достоевский, Толстой, Владимир Соловьёв, тот же Бердяев и тысячи других искали своего пути к Христу и часто оказывались под угрозой обвинения в ереси со стороны Правительствующего Синода. Однако главная трудность для христианского богоискателя состояла не в преодолении официальных толкований и запретов, а в том, что проповедь Христа действительно содержала множество призывов явно недобрых, пугающих, опасных. Оставить отца и мать, не заботиться о завтрашнем дне, раздавать не только своё, но и чужое, возненавидеть жизнь свою — нужно быть безумцем, чтобы последовать такому зову, казалось многим.
Тридцать последних лет своей жизни потратил Лев Толстой, пытаясь доказать, что Христос учил добру и любви. Тем же самым был поглощён Владимир Соловьёв, особенно в своём главном труде «Оправдание добра». Бердяев пытался доказать, что проповедь Христа не противоречит творческим порывам человека. Михаил Булгаков в «Мастере и Маргарите» рисует Христа просто добрым врачом, а все страшные слова приписывает Левию Матвею, который якобы выдумывает евангельские тексты от себя. Бог же у Булгакова предстаёт самым-самым Главным Редактором, который занят исключительно чтением наших романов и раздачей воздаяний и наказаний за прожитую нами жизнь.
Духовная среда, в которой мне довелось расти и созревать, была уже целиком безбожной, но утоляла свой страх перед Неведомым и свою смутную тягу к чему-то высокому почти религиозным преклонением перед изящной словесностью, перед литературой. Об этом же писал и Бродский в эссе «Меньше, чем единица»: «Диккенс был реальнее Сталина и Берии. Более чем что бы то ни было романы определяли характер нашего поведения и разговоров, и девяносто процентов разговоров были о романах... Отношения могли быть прерваны навеки из-за предпочтения Хемингуэя Фолкнеру; иерархия внутри этого пантеона была нашим подлинным центральным комитетом... Книги стали первой и единственной действительностью, тогда как сама действительность считалась вздором и докукой»[105].
Этот феномен, это вытеснение религии литературой в сердцах россиян я тоже пытался — не без иронии — обрисовать в романе «Седьмая жена». Там американский дипломат описывает герою, плывущему в Ленинград, особый слой советских граждан, которых он называет «словопоклонники»:
«Главная и любимейшая тема — их новое Священное Писание — изящная словесность... Иностранцу нелегко бывает понять и оценить эту часть разговорного культа, потому что он, как правило, не знает в нужной мере священных текстов. Он только может понять, что вот сейчас цитата из святого Достоевского скрестилась с цитатой из святого Лермонтова, а теперь другому собеседнику удалось несколькими строчками святого Пушкина зачеркнуть целую главу из святого Чехова. Не всегда понимаешь, о ком идёт речь, потому что главных святых принято называть не по фамилии, а по имени-отчеству: Лев Николаевич, Николай Васильевич, Анна Андреевна, Михаил Афанасьевич. Впрочем, в каких-то ситуациях это может прозвучать панибратски и неуместно. Здесь есть масса тонкостей. Кроме главных священных текстов, есть ещё километры второстепенных, есть целые библиотеки комментариев и комментариев к комментариям — всё это тоже вовлекается в разговорные бдения и питает их, как нескончаемый словесный планктон»[106].