Книги о книгах стали по сути богословием этой новой религии. В V веке от Р.Х. мой Пелагий писал большой труд о посланиях святого Павла и был проклят за это церковью. Пятнадцать веков спустя православная церковь отринула Толстого за его истолкование Евангелия. В советскую эпоху арестовывали и бросали в тюрьму не только за стихи и романы, но даже за чистое литературоведение. И не зря. Ведь если какие-то стихи или проза захватывали власть над сердцем читателя, это было явным умалением полновластия коммунистической партии. Идеологическая машина должна была присвоить себе всю русскую классику и строго следить, чтобы её истолкование оставалось в прокрустовых рамках марксизма-ленинизма.
В моей душе, уже где-то лет в тринадцать, осознание моей несовместимости с советской властью началось именно с осознания её несовместимости с Пушкиным, Гоголем, Толстым, Чеховым, которыми я зачитывался тогда. Смиряться с унизительным упрощением любимых писателей, повторять у доски примитивную чушь школьного учебника было мучительно, ощущалось как предательство первой подлинной любви. Но, вырастая, я обнаружил, что моего Пушкина я так же не могу отдать ни Лотману, ни Синявскому, ни Вайлю с Генисом, ни даже Цветаевой.
В XVI веке дух сомнения и анализа взорвал изнутри тысячелетнюю постройку католического богословия. Реформаторы кинулись создавать на развалинах новые убежища, в которых душа человека, жаждавшая единства картины мира, могла бы укрыться от леденящих вопросов, обжигающих страхов, изматывающих противоречий, ослепляющих видений. Но единства достичь не удалось. Последователи Лютера, Кальвина, Эразма Роттердамского, Джона Нокса были единодушны только в своей ненависти к католической церкви. Не так ли и российская интеллигенция могла лелеять иллюзию своей солидарности только до тех пор, пока она была теснима монархическим, церковным или коммунистическим полновластием? По крайней мере сегодня мы видим, что люди и в России, и в эмиграции отстаивают свои литературные вкусы и пристрастия с такой страстью, будто от них зависит спасение души и жизнь вечная.
Давид Юм в своей книге «Естественная история религии», цитируя Фрэнсиса Бэкона говорит: «Философия в малой дозе приводит людей к атеизму... Но погружение в философские чтения возвращает их к религии». Нечто похожее произошло и со мной. Зачитываясь Кантом, Шопенгауэром и другими метафизиками, я понял, что не могу утолить свой страх перед Неведомым, свою тоску по высокому нашим обожествлением литературы. Мироздание было неизмеримо громаднее написанных на бумаге слов, даже самых прекрасных. Мореплаватели в океане духа оставили столько подробных описаний своих плаваний — вдруг я найду в них карту проливов, выводящих к новому свету, новым просторам?
Именно в этот момент мне в руки приплыл труд Кьеркегора «Страх и трепет». Как сказано у Гоголя: «Вдруг стало видно далеко во все концы света». Доброе и высокое не совпадают — вот главная ослепившая меня мысль этой книги. С точки зрения Высокого, Авраам — создатель величайших мировых религий. С точки зрения Доброго — он изувер, собравшийся зарезать своего единственного сына без всякой вины. Доброе и Высокое могут сливаться, но могут и вступить в мучительное противоборство. Вооружённый этим фонарём, этим компасом, я кинулся перечитывать Евангелие — и вдруг все пугающие противоречия исчезли, растворились, нашли своё ясное и простое объяснение.
Христос не учил нас новым правилам жизни, как это казалось Льву Толстому. Исполнение Его призывов всеми людьми не могло бы привести ни к чему иному, кроме гибели мировой цивилизации, да и всего человечества. Вслушиваясь в движения собственного рвущегося ввысь сердца, Он пытался показать нам, как отличать Высокое от Низкого, Божественное от Земного. Его зов был обращён к той гвардии избранных, к чемпионам святости, которые решатся расстаться с обычными земными радостями и посвятить себя только служению Высокому. Апостолы, отшельники, монахи — вот те «избранные» среди многих «званых», кто услышал зов и «вместил».
Учение Христа, понимаемое как правило жизни, как закон, оборачивается вздором и бессмыслицей. С другой стороны, слово Его миллиардам людей представлялось и представляется пронизанным светом небывалой истины. Обычному разуму оказывается не по силам преодолеть это противоречие; ему остается либо слепо верить, либо отвергать всё от начала и до конца, как и поступали все убеждённые атеисты. Только разум, вооружённый понятиями метафизики, воспринимающий Христа как личность небывалую по уровню врождённой свободы, пронизанную сознанием своей Сыновности свободе самой высшей, то есть Божественной, может уничтожить внутри себя это величайшее из своих недоумений и увидеть всю цельность и последовательность учения Христа как чисто метафизического учения о Боге — Высшей Свободе.