Выбрать главу

— Слушайте, — сказал я, перебивая его чуть ли не на полуслове, — у меня нет напарника, может быть, вы переедете на Елогуй? Вдвоем веселей. В избушке места хватит двоим, дрова заготовлены, пилить не надо, — вам жить легче, а мне зимой из других избушек в тепло возвращаться лучше, приятней…

Не желая услышать какой-либо быстрый ответ, я сказал ему, что на обратном пути заеду, и попрощался. Через день я снова был у Семена и сразу почувствовал, что тот тщательно обдумывал предложение, он был в некоторой растерянности, переезд — дело нешуточное для его возраста. Старика грызли сомнения, и верно: когда два человека, совсем чужие, собираются под одну крышу— жить очень непросто. Но он знал, что надо склониться к какому-то решению, и приготовил ответ; опять-таки очень волнуясь и сомневаясь в выборе, сказал так:

— Ты ходишь в тайге. Тебя зверь нарушит — я, слепой, как твой след могу искать? Какой я напарник? Совсем плохой. Ты пропадешь — и я пропаду, что люди думать будут?

Уж мне печально было, что привел старика в большое волнение, но надо было плыть, весна в самом разгаре, и я пережил за делами легкую досаду от его отказа. А осенью в деревне мне вдруг сообщили рыбаки, что он переехал в мою избушку со всем своим добром: тазом, чайником, сковородками, ветхой лодкой и ждет меня.

— Тут вся моя родня похоронена, все мои предки, — объяснял рыбакам Семен; он просил передать, чтобы я завез к зимовке на его долю муку, сахар и чай: «Свой пай надо!» — человек самостоятельный, так он обосновывал свою просьбу.

* * *

«Занятный, занятный человек!» — не раз думал я о нем, когда мы стали жить вместе, наблюдая, как он колдует над выпечкой лепешки или очень смешно забрасывает на лежанку ногу, поднимая ее выше собственного носа натренированным годами движением. Я всегда старался не пропустить момента, когда он это делал, так было необычно и весело. Интересно было видеть, как он ходил, странная походка: наклонясь вперед правым плечом, будто бы тянул тяжело груженную нарту. Действительно, до войны и после он выполнял тяжелую работу, доставляя охотникам и рыбакам кооперативный груз, был лямщиком, то есть бурлаком. А как он радовался принесенному глухарю! Казалось, что добыть глухаря — это великое достижение, и приходил в дикий восторг, когда гладил соболиный мех, и меня поражало, как он умел строить фразы, — стоит, например, среди дерущихся насмерть лаек, спокойно возвышается над ними, опираясь на посох, и убеждает: «Ты что, ты что! Как можно убивать? Не убивай товарища! Как один на земле жить будешь? Худо одному!»

Самое интересное, что собаки рычали, но расходились. Собаки его слушали. А щенки — те лезли на голову, когда он сидел, и топтались по нему, когда спал. Щенков-то он уж слишком баловал. Они прыгали в лицо лапами, а он отбивался и в это время рассказывал, как кето раньше испытывали способности одного «великого» шамана, — кето завязывали шамана в невод и опускали под воду; и как однажды зимним вечером он, Семен, загнал в угол избушки с помощью медного посошка и там накрыл поллитровой банкой небольшого чертика.

— В нашей тайге, — толковал он, — живут добрые оборотни. Вон лесник Синев Ленька с сыном идут за грибами, глядь: беленькая собачонка, невидная такая, а беленькая-беленькая, прибилась и ласково хвостом виляет. «Возьмем, что ли, сынок, жаль-то кроху, мала, вишь путается в брусничнике!» Несет ее Синев Ленька на руках, а поперед ног вроде мешается что-то; он ногами-то отпихивал-отпихивал: «Да что это такое, — думает, — мешается!» — посмотрел вниз, а у собачонки маленькой лапы до земли выросли, болтаются. Бросил он ее со страху и с сыном — ходу; оглянулся, а собачонка-то стоит, улыбается и рукой, рукой-то машет! В нашей тайге живут добрые оборотни: ему бы так, попугать, а зла не делает!

Потом Семен объяснял еще, что если помазать столбы солидолом, то росомаха не полезет в лабаз и железом оббивать не надо. Я уходил на несколько дней высматривать капканы на тропах у дальних избушек и возвращался в теплое место. Тогда он очень радовался, и мы подолгу беседовали. Осенью он был веселый и шутил, а к середине зимы заметно упал духом, особенно плохо было, когда оставался один. Морозы стояли лютые, а он очень-таки замерзал, когда выходил что-нибудь делать: долбить лед пешней в проруби или возить дрова из поленницы. И я удивлялся, как он жил до сих пор, — теперь он только и делал, что кочегарил печку да пек лепешки; много молчал, о чем-то сосредоточенно думал, и думы, по всему видно, были тягостные. В конце концов старик обмолвился, и я узнал: он вдруг вспомнил, что все друзья и братья, его одногодки, умерли, — никого нет, даже тех, что чуть младше; все они были здоровые и дожили до высоких лет, а он, слепой, еще живет и это нехорошо, потому что года давно вышли и время уходить уже настало.

Так вот что: время уходить пришло!

Я знал, что намерение старика — дело нешуточное. Он всю жизнь выказывал недюжинную волю, когда таскал лямкой лодки с кооперативным грузом от деревни к селению кето, и когда после выхода на пенсию стал жить один среди тайги, — он и сейчас только усилием воли мог умертвить себя. Я думал, что все дело в очень сильном морозе, который давит на мозг человека, угнетает. Выйдешь на лыжню — пар изо рта шумит, деревья стреляют то здесь, то там не только ночью — и днем; глубокий снег мелкий, колючий: если стоять, пальцы ног в теплых броднях прихватывает и лицо стягивает. Я говорил Семену, когда выходил ночью, что есть северное сияние, и он просил меня рассказать, какое оно, я долго рассказывал, как выглядят движущиеся снопы феерического света, — странная, покоряющая фантастическая картина. Он слушал внимательно, а потом снова думал о своем, и неожиданно сказал очень серьезно:

— Слушай, Алексей, у меня к тебе дело.

Я насторожился, живем вместе, тайн никаких Нет — и вдруг какое-то дело.

— …Слушай хорошо, брат Ганька умер, который родился поздней меня, меня теперь тоже смерть поймала. Я скоро умру, а тут моя родня, предки, это наше место. Ну слушай. Кето хоронят по-другому. Надо, чтобы ты знал, как меня хоронить, и чтобы сделал все, как скажу, но надо дать верное слово.

Было ясно, куда его уже занесло. Настраивать старика на веселый лад в эту минуту — дело бесполезное, отшутиться — не время. Я почувствовал, что это для него слишком важно, и сказал, что сделаю все, как он мне расскажет.

— Даю слово, — произнес я спокойно и торжественно. — Похороню, если вперед меня умрете, не хуже, чем люди!

И он рассказал, что придется сделать, и показал брезент, в который его надо будет завернуть, и перечислил, что он возьмет с собой в тот мир, и объяснил, где стоит дерево, которое он уже затесал, возле которого надо будет рвать порохом, таять костром грунт и рыть яму. Я слушал очень внимательно и говорил с ним так, чтобы не оставалось сомнений: я сделаю все как надо. И он поверил. Он остался удовлетворенным, что нашел кому доверить столь важное дело и немного даже оживился и мы не возвращались к этой теме, но все же я видел, что он ждет последний свой час: он внутренне готовился уйти спокойно, но это не удавалось.

Энергия другого человека действовала на него не лучшим образом, а раньше, предоставленный себе, он тоже вел деятельную жизнь и у него не оставалось времени для мыслей о смерти, текущие дела и заботы занимали, а теперь кое-что изменилось. Я понимал, что если бы не морозы, в эту зиму слишком уж лютые, он мог бы ходить больше и отвлечь себя делом, а так дел у него было мало и даже держать прорубь он уже не мог. Ах, эти морозы и длинные-предлинные вечера, когда я уходил на путики и ночевал в других избушках, — тишина давила, а вечная его темнота и вовсе ложилась непосильной тяжестью. Он встречал меня, будто мы не виделись год, видно было, что он не чаял дожить до встречи.