Выбрать главу

Милан стоял с мешком и не мог выдавить из себя ни слова. Вилли уселся боком на ларь соломорезки, закурил сигарету и начал говорить на своем ужасном тарабарском языке еще более ужасные вещи. Он знал все или почти все.

Он знал о его прогулках к Эрнесту, слишком частых и слишком регулярных, чтобы они не бросались в глаза. Знал о его странствиях по окрестным хуторам. Он говорил о невероятном количестве хлеба, который пекла его мать, — никакой семье не съесть столько. Он знал, что она ходит с мешками хлеба куда-то; говорила, что идет в город, на базар, но ни разу не возвращалась с покупками.

Нет, он их не выдаст. Ведь не выдал он их тогда, когда обо всем догадался, и не выдаст теперь, когда уходит. Но не нужно думать, что он глупый, глухой и слепой.

Он их не выдаст, потому что ненавидит войну. Да, ненавидит, он сыт войной по горло. Осточертела она ему, ох, до чего осточертела!

— Устал… Не хочется… Не понимаешь… — Вилли махнул рукой, сгорбился еще больше, достал портсигар и опять закурил.

Милан стоял перед ним, вслушивался в бессвязную, путаную речь, сопровождаемую выразительными жестами.

Вилли устал. Страшно устал. Ему бы домой. В Северной Германии, неподалеку от побережья, есть деревушка — Рерик называется. Там у него отец и мать. Там у него жена и дочка, его маленькая Гретль. Туда б он хотел вернуться. Работать в своем маленьком хозяйстве, ловить рыбу в озерке, которое блестит, как осколок зеркала среди бесконечных лугов и полей. Понимаешь, Милан?

Пронзительные голубые глаза меряют взглядом щуплую мальчишечью фигурку с перекинутым через плечо мешком, впиваются в глаза Милана, большие, темные, как сливы, омытые дождем.

Вилли склоняет голову, медленно, глубоко затягивается.

Нет, не понимает его этот мальчонок-волчонок, скалящий мелкие зубки. Да и как ему его понять? Вилли прищуривает глаза. Образ родных мекленбургских равнин уходит, уступает место картинам краев, которыми он прошел за эти долгие пять лет, с того самого дня, как его сунули в солдатскую форму.

Франция, Бельгия, Польша… Нищие деревушки далматинского Карста, прилепившиеся к голым скалам… Россия… Болота под Минском, украинские степи, жирный чернозем, в котором весной и осенью ноги увязают по колено… Безводное крымское лето… Нескончаемые марши по выжженной степи, бураны, снег… Лютые морозы под Тулой, когда слюна замерзает на лету, когда ты боишься дотронуться до своего побелевшего уха, чтобы оно не осталось у тебя в руке…

И везде, везде — в каждой деревушке, которую они занимали, в каждом доме, в который они входили, — горящие глаза, полные ненависти и презрения.

В конце концов человеку становится тошно, он устает от всего этого. Но как объяснить это мальчишке, малолетнему ребенку? Нет, Вилли не станет ничего объяснять. Он не хочет да и не сможет оправдаться перед этим не по годам серьезным мальчонкой, замешавшимся во взрослые дела. И все же не ради него, а ради себя самого, ради собственной совести он должен предупредить его: будь осторожен, Милан!

Мы уйдем, но вместо нас придут другие. И кто знает?.. Что, если они будут еще не такие усталые, не такие разочарованные? Будь поосторожнее с ними. И предупреди маму.

Вилли закурил новую сигарету.

«Еще подпалит сарай», — быстро промелькнуло у Милана в голове.

Исповедь Вилли взволновала его, но не растрогала. Мысли и образы появлялись и исчезали с такой быстротой, что Милан не успевал в них разобраться, и это еще больше сердило его.

— Придет Иван, — сказал наконец Вилли с грустной усмешкой, — карашо будет…

Милан повернулся, бросился к лесенке, начал карабкаться на чердак. Вилли задумчиво глядел на юркую фигурку, перепрыгивавшую со ступеньки на ступеньку.

Когда Милан спустился вниз, в руках у него была коробка конфет с красной розочкой на крышке. Все это время она провисела на чердаке, подвешенная на шпагате, чтобы до нее не добрались мыши.

— Вот тебе, Вилли, — сказал он. — Держи. Ну, бери!

Вилли отвернулся.

— Не будет, — сказал он тихо. — Маленький дашь. Евка дашь…

Сгорбившись еще больше, он пошел в дом укладывать свой пропотевший вещмешок. Милан стоял, глядел ему вслед.

Если бы Вилли оглянулся, он заметил бы, что в глазах этого щуплого, исхудалого мальчишки впервые отразилось что-то вроде понимания и, пожалуй, даже немного теплоты.

Но Вилли не оглянулся.

14

На Гривковом дворе стеной стоят люди. В воздухе носятся запахи тимьяна, смолы, слежавшегося праздничного платья. Слышно глухое покашливание мужчин, приглушенные всхлипы женщин, мучительные, бессильные рыдания Гривковой. Застуженный басок органиста разрывает морозный воздух.