-- Яким! Погоди еще, послушай... -- в отчаяньи крикнул Гришук вслед уходящему.
Но тот уже не слышал, или не хотел слышать, и пропал в темноте ночи.
Глава тринадцатая
"ПУГУ! ПУГУ!"
Утреннее солнце сияло уже на небе, а наши три путника ни разу еще не сходили с коней. Пока заря не рассеяла сумрака безлунной ночи, движение их немало замедлялось пересекавшими степь извилистыми балками и выбалками, речками и речонками. Но и теперь им приходилось ехать только мелкою рысью, а то и шажком, так как недавно лишь сросшаяся ключица Гришука не выносила сильных толчков. Настроение же мальчика, несмотря на бессонную ночь и разлуку со стариком-дядькой, с первыми лучами дня разом переменилось. Как будто робея сам заговаривать с Курбским, он обращался с разными вопросами к Даниле и заливался звонким смехом над его, по большей части, шутливыми ответами. Так, спросил он запорожца, отчего у него одна только правая шпора.
-- А на что мне другая? -- отвечал Данило. -- Как пришпорю коня в правый бок, так левый все равно бежит рядом.
-- А нагайка у тебя для чего? -- продолжал, смеясь, допытывать Грищук.
-- Нагайка-то? Чтобы конь мой не думал, что не одни птицы по воздуху летают.
И в доказательство он нагайкой заставил своего коня сделать такой воздушный прыжок, что сам едва не вылетел из седла.
А солнце поднималось все выше и выше; становилось жарко.
-- Хоть бы водицы испить! -- вздохнул Гришук.
-- А что, Данило, -- сказал Курбский, -- погони, верно уже не будет? Можно бы сделать и привал.
-- Можно и должно! -- согласился Данило. -- В животе у меня самого словно на колесах ездят. Пропустили мы, жалко, два, а то три зимовника. Но вот никак опять один.
В самом деле, в отдалении, над зеленым ковром степи показалась небольшая землянка. Данило вонзил единственную шпору в бок заморенного коня, подскакал к окружавшему землянку плетню и издал условный запорожский клич:
-- Пугу! Пугу!
[]
Обычного отклика, однако, не последовало. Запорожец повторил крик, -- то же молчание.
-- Хозяин, знать, в отлучности, -- сказал он, оборачиваясь к подъехавшим спутникам. -- Обойдемся и так: у доброго хозяина все найдется в доме.
-- Но как же нам брать без спросу? -- заметил Курбский, сходя с коня, меж тем как слуга снимал с седла мальчика.
-- Без спросу? -- усмехнулся Данило. -- На то и дверь настежь оставляется, а на столе страва: кто заедет, -- вари сам себе обед. Таков уж свычай запорожский.
И точно: при входе в низенькую землянку наши спутники нашли на столе пшено и малороссийское сало, а на лавке целый мешок с бураками. Пока Данило разводил на очаге огонь. Гришук сбегал с ведром к колодцу за водой, а потом стал помогать запорожцу готовить полдник. Курбский не мог надивиться той сноровке, с какой хлопчик чистил ножом бураки и месил пшено, точно то было для него совсем привычное дело. А тут он надумал еще поучать запорожца, как варить похлебку, и тот (дело дивное) беспрекословно делал по указанному.
-- Тебе и книги в руки, -- говорил Данило и, украдкой покосившись на Курбского, прибавил еще шепотом что-то такое, от чего Гришук смущенно рассмеялся и весь зарделся.
Та же мысль, что и накануне, шевельнулась снова в голове у Курбского, но он поспешил ее отогнать.
Полдник был неприхотливым, но голод, как известно, лучший повар: все трое ели с одинаковым аппетитом, а двое младших с неменьшим удовольствием пили ключевую колодезную воду. Не совсем доволен хозяином остался один Данило, зачем тот не озаботился также каким-нибудь более крепким пойлом.
-- Ну, да Господь с ним! -- сказал он. -- У Богдана Карнауха ужо наверстаем.
-- А кто этот Карнаух? -- спросил Курбский. -- Приятель твой по Сечи?
-- Приятель, точно. Человек обстоятельный: дом -- полная чаша.
-- Так в Сечи он бывает, значит, только наездом?
-- И наездом не бывает. Женатый казак -- отрезанный ломоть. Как обзавелся своим хуторком, так и засел как Адам в раю, никаким калачом его оттоль не выманишь.
Недаром Данило назвал жилье своего приятеля раем: когда они часа через два добрались туда, Курбский невольно задержал коня и залюбовался. Живописно раскинувшись на пологом скате балки, хуторок утопал в плодовом саду; сквозь свежую зелень кое-где лишь на солнце ярко белели вымазанные известью стены, а над соломенной крышей чернели деревянные дымари с разными крышками.
-- Пугу! Пугу! -- раздался снова оклик Данилы.
-- Пугу? Пугу? -- донесся вопросительно в ответ из глубины сада густой мужской голос.
-- Казак с лугу.
Тут у изгороди вынырнула стройная фигура краснощекой, чернобровой дивчины, но, завидев позади Данилы двух молодых спутников его, пугливая красотка крикнула только: "Батька просят!" и юркнула обратно в гущину сада.
-- Галя! Ей же ей, Галя! -- удивился Данило и, в знак одобрения, щелкнул языком. -- Эк ведь пышно распустилась, что твой цветочек!
-- За одно погляденье гривны не жаль, -- подхватил Гришук. -- Что это -- дочка Карнауха?
-- Дочка. Аль краса девичья и тебе по сердцу ударила?
-- Как не ударить! -- весело рассмеялся мальчик. -- Очи сокольи, брови собольи!
-- Все ведь подметил! Хочешь, сосватаю?
-- Сосватай! Посаженным отцом позову.
Между тем Галя подняла уже на ноги весь дом, и встречать гостей вышел сам Карнаух.
Жилось ему в своем "раю" и то, должно быть, очень сытно. Он был еще дороднее Данилы; жирный кадык так и выпирал у него из расстегнутого ворота, а богатырски выпуклая грудь, как можно было разглядеть под распахнутой рубахой, вся обросла черными, как смоль, волосами -- такими же, какие вылезали у него из ноздрей и ушей, чернели на жирных пальцах. Эта обильная растительность и медлительная неповоротливость движений придавали ему вид дикаря-увальня, а то и медведя.
Когда Данило назвал ему князя Курбского и объяснил причину их поездки в Запорожье, Карнаух не высказал на своем ленивом лице никакого впечатления, а промолвил с зевком и щурясь от солнца:
-- Счастье же ваше.
-- А что? -- спросил Курбский.
-- Что днем одним не опоздали: завтра войсковая рада* как раз в сборе.
______________________
* Рада -- казачий совет, от польского слова "radzie" (согласовывать) или от русского "рядить".
-- Завтра! Да ведь она сбирается, кажись, только для выборов к новому году?
-- Верно; но ведь без головы Сечи быть полгода тоже не приходится.
-- Так батька мой помер?! -- вскричал Гришук.
Карнаух не спеша повернул голову на своей толстой шее, чтобы оглядеть мальчика, которого, казалось, еще и не заметил. Испуганный вид хорошенького хлопчика тронул, должно быть, и заплывшее жиром сердце толстяка, и он спросил уже не без некоторого участия:
-- А кто твой батька?
-- Батька мой -- Самойло Кошка.
-- Э -- э! Помереть он не помер, но впал в некое онемение, а "до булавы треба головы".
-- И ведь какой казак-то был! -- воскликнул Данило. -- Татарки, бывало, именем его ребят своих стращают: "Цыц, вы, чертенята! Самойло Кошка придет, с собой унесет!" Да что же мы тут заболтались? Проси-ка, братику, гостей в светлицу.
-- Прошу, -- сказал хозяин и сам пошел вперед.
Глава четырнадцатая
ХЛОПЧИК ИЛИ ДИВЧИНА?
Хата Богдана Карнауха, как у большинства тогдашних малороссов, была разделена на две половины: одна, предназначенная для жилья самих хозяев, состояла из "пекарни" (кухни) с "комнатою" (спальней), другая -- для гостей -- из "светлицы", точно так же с "комнатою".
По стенам светлицы тянулись деревянные лавки со спинками, покрытые цветными ковриками. На потолочных брусьях, украшенных узорчатой резьбой, имелись надписи из Священного Писания. Но гордость хозяина составляли, без сомнения, стены: на двух из них были развешаны пищали, "аркебузы" (немецкие ружья с фитилем), пистоли и "сагайдаки" (татарские луки), сабли, шашки и кинжалы, чешуйчатые кольчуги и шитые золотом конские уборы; по двум другим стенам, на резных дубовых полках, красовалась всевозможная драгоценная посуда, золотая, серебряная и хрустальная.