-- И должен был он отречься от семьи родной, чтобы попасть во в старшие?
-- Да как же ему было отказаться, коли его выбрали? -- вступился тут за своего батьку Гришук. -- Откажись он, так погубил бы с собой, может, все войско...
-- Но сердца в груди не замолчишь! -- подхватил старик дядька. -- Пали до пана Самойлы слухи, что жинка у него скончалася, а была она у него добрая, смиренная, по хозяйству заботливая; и затужил он, затосковал так, что на поди! заговариваться начал. Как сведали мы о том в Белгороде, так и собрались вот с паничем в Сечь проведать родителя: из четверых птенцов единственный ведь остался! Увидав сынка, как знать, может, в себя опять придет, утешится.
-- Дело доброе, святое дело, -- сказал Курбский. -- Я сам тоже в Сечь путь держу. Упредил меня вечор настоятель, что есть мне юный попутчик...
-- Так, так! -- с живостью поддакнул Яким. -- Ведь ты, прости, князь Курбский?
-- Курбский.
-- Сказывал он нонече и нам про тебя. С тобой он нас охотно порогами пускает. Яви такую милость, чтобы птенчику моему, грешным делом, какого дурна не учинилось. Вот и к обедне заблаговестили, -- прервал сам себя старик. -- Отстоишь с нами тоже?
Глава шестая
ЗА ОБЕДНЕЙ И ЗА ТРАПЕЗОЙ
Деревянный, не особенно обширный храм, несмотря на будничный день, был наполнен прихожими богомольцами. Служил обедню сам игумен, отец Серапион. Если он своей замечательной личностью и в обыденной жизни производил уже на всякого сильное впечатление, то здесь, окруженный всею монастырской братией, среди церковного благолепия, перед высоким, раззолоченным иконостасом, при мерцании сотен восковых свечей и лампад, в клубящихся облаках голубого дыма кадильниц, он являлся центром общего благочестивого настроения, как бы исходившего от него и невидимыми волнами разливавшегося на всех присутствующих, в том числе и на Курбского. С давно не испытанным умилением слушал он и стройный хор певчих на клиросе, и чтение святого Евангелия голосистым протодьяконом; особенно же тронула его за душу проповедь самого настоятеля, сказавшего плавно и пышно напутственное слово "в пути сущим", разумея, очевидно, и его, Курбского, с его будущим малолетним попутчиком.
-- Глянь-ка, Михайло Андреевич, направо, вон в угол, -- расслышал он тут за спиной своей шепот Данилы, -- вздулись ведь оба, что тесто на опаре!
Он повернул голову по указанному направлению и увидел двух коленопреклоненных: один был пожилой мужчина необычайной толщины, с испитым лицом, в монашеской рясе, другой -- совсем еще юноша, но с такими же одутловатыми щеками и заплывшими глазами, в запорожской свитке. Первый неустанно и равномерно клал поклон за поклоном, тогда как второй, точно в столбняке, с тупой неподвижностью мрачно уставился в каменный пол перед собой.
-- Монах-от -- здешний чашник, -- пояснил запорожец, -- за непомерное "чревоугодие и вкушение пьянственного пития" епитимию отбывает, а молодчик -- родным батькой своим из Сечи на отрезвление прислан.
Когда отошла обедня, и отец-настоятель вышел из алтаря, вся толпа богомольцев хлынула ему навстречу -- принять благословение. Но он опять сделал молчаливый знак рукой и направился к двум покаянникам в правом притворе. Курбский вместе с народом двинулся туда же.
-- Ну, что, сыне мой? -- спросил отец Серапион чашника строго, но не возвышая голоса. -- Скорбишь ли?
-- Скорблю и стенаю... -- был глухой ответ. -- И вспомнить страшно, сколь был бесстыж и невоздержан!
-- А впредь остережешься?
-- Остерегусь, святый отче!
-- Клянешься в том?
-- Клянусь Господом моим...
-- Сам Сын Божий рече: "Радость бывает на небеси о едином грешнике кающемся, нежели о девяносто девяти праведных, не требующих покаяния". Редкого гостя ради слагаю с тебя ныне же вину твою. Иди и не греши.
Чашник со слезами благодарности припал к руке своего духовного начальника.
-- А меня что же? -- вызывающе прохрипел стоявший еще рядом на коленях юный сын Запорожья.
-- Рано! -- коротко отрезал игумен, окидывая его из своего единственного глаза палящим взглядом, и круто отвернулся.
-- Чернецы окаянные! -- злобно пробормотал тот ему вслед, не смея, однако, подняться с полу.
К счастью дерзновенного, отец Серапион его уже не слышал. Богомольцы, тесня друг перед другом, ловили на ходу благословляющую руку отца-настоятеля, целовали край его одежды. Направляясь к выходным дверям, он звучным басом затянул канон. Примкнувшие к нему монахи разом подхватили торжественную песнь и вереницей попарно потянулись за своим главою на церковную паперть, а оттуда, с тем же пением, мостками, переложенными через весь двор, к обительской трапезе.
Курбский, сторонясь толкотни, несколько поотстал. Тут около него очутился молоденький белец и попросил его от имени отца-настоятеля следовать за ним.
-- И ты, добродию, пожалуй тоже, -- проронил белец кому-то позади Курбского.
Оказалось, что слова эти относились к Гришуку Кошке, который, точно боясь уже потерять своего покровителя-попутчика, увязался за ним, как дитя за нянькой.
Боковой дверкой они следом за бельцом прошли в красный угол келарни. Около незанятого еще сидения настоятеля стояла кандия (медная чаша, заменяющая колокол в келарне) и возвышался аналой с Евангелием, а на стене над аналоем ярко горела золотыми окладами икон освещенная божница.
Вошедший тут главным входом с остальной братией отец Серапион, увидев своих двух молодых гостей, пригласил их молчаливым жестом занять почетные места по правую и по левую руку от себя и вполголоса ласково промолвил:
-- Ознакомились?
После чего, оборотясь к инокам и сложив персты, погрузился в мысленную молитву. Примеру его последовали и старцы-монахи, и юнцы-послушники, и пришлые миряне, занявшие кругом места за расставленными вдоль келарни тремя рядами деревянных столов с переметными скамьями. Минуты две протекли так, среди общего богомыслия, среди мертвой тишины.
Но вот отец игумен осенился крестом и ударил в кандию. Как по мановению волшебного жезла, трапеза мгновенно ожила: все разместились по своим местам, служки бросились со всех ног в "стряпущую" за "яствой", а с аналоя зазвучал нараспев протяжно-дробно и бесстрастно тенор очередного начетчика, читавшего из Четьи-Миней в назидание трапезующих житие Алексея, Человека Божия.
Никогда еще не случалось Курбскому столовать среди монастырской братии, и потому глаза его невольно разбегались по сторонам. Перед каждым столующим заранее было положено по здоровому ломтю хлеба и по деревянной ложке; через несколько человек были расставлены большие ендовы-купели с квасом и плавающим на поверхности ковшом, которым каждый желающий мог черпать себе прохладительный напиток.
Тут из стряпущей показались снова служки, нагруженные дымящимися мисками. Бесшумно, но расторопно разносили и расставляли они по столам миски. Келарь и только что прощенный чашник также неслышно шныряли взад и вперед между столами, наблюдая, чтобы никто не остался обойденным пищей и питием. А так как питие всех присутствующих, за исключением Курбского и Гришука, заключалось в одном квасе, и вмещавшие его объемистые сосуды не были еще опорожнены, то чашник, желая угодить смилостивившемуся над ним начальнику, то и дело вертелся около и поставил перед ним и его молодыми гостями целую дюжину больших и малых ендов и глечиков. Раз позволил он себе сам шепотом предложить Курбскому испробовать наливок своего изделия: по-ляниковой и вишневой; но Курбский, помня еще снотворное действие, крепкой монастырской варенухи, с благодарностью отказался.
-- Так отведай хошь, сделай такую милость, игристого имбирного меда! -- не отставал любезный "питий мастер" и налил, как Курбскому, так кстати и Гришуку по полной чаре.
Пришлось Курбскому отведать игристого напитка, который, в самом деле, оказался преотменным. Гришук только пригубил чару, а затем запивал еду одним малиновым квасом.