Он проводил глазами уходящий поезд, и в его взгляде, кроме нерешительности, появилась такая растерянность, словно он вдруг понял, что его бросили одного в безлюдной пустыне. Он повернул голову и посмотрел на окутанные пылью дома и ранчо под зеленым пологом обожженного солнцем плюща и коричных деревьев. Видно, провоевав три года и теперь возвратившись домой, он и вправду с трудом узнавал свою деревню, и не потому, что она сильно изменилась, а потому, что переменился он сам и, главное, сдало зрение. Ему трудно было разглядеть как следует окружающие предметы.
Он посмотрел на проезжую дорогу, разделявшую пополам деревушку. Вдали маячил залитый солнцем темно-зеленый холм Тупа-Рапе. По нему он сориентировался и неторопливо двинулся в путь.
Клубы пыли окутывали его исхудавшее тело. Пыль покрывала длинноносое птичье лицо, лизала дубленую кожу, обтянувшую кости, расцарапанную колючками, обожженную огнем в Чако, сухую кожу с несмываемыми следами пороха; эти оспины особенно выделялись на землистых скулах, одна из которых была прошита пулей.
Да, он изменился, но его сразу же узнали.
— Смотрите-ка, кто приехал, — послышался возглас. — Да это же сержант Крисанто Вильяльба!
Но он даже не обернулся, не откликнулся, словно это имя прозвучало для него странно и незнакомо. Он медленно шел по дороге, точно был не только близоруким, но и глухим.
Известие разом всколыхнуло людей, толпившихся на станции. Все засуетились, закричали. Несколько человек, одетых, как и он, в поношенную военную форму, бросились к нему. Один из них опирался на костыль, у другого вместо руки торчала культя, а рукав гимнастерки был сложен вдвое и заколот английской булавкой. Крисанто остановился и поднял на них глаза. Из-под шляпы, надетой набекрень, его смуглое лицо, перерезанное темным шрамом, глядело пугающе безучастно.
— Наконец и ты приехал, Хо… — потрясая пустым рукавом, радостно воскликнул Элихио Брисуэнья, но не решился, однако, договорить прозвище Крисанто.
— Хоко![81] Здорово! — подхватил кто-то.
Услышав это приветствие, остальные тоже осмелели.
— Хоко!
— Хоко!
— Хоко!
Как в давние годы, это прозвище — название птицы— заменяло ему его настоящее имя.
Они теснее окружили его. Он стоял в пыли, обволакивавшей лицо, и смотрел на них, слегка наклонившись вперед под тяжестью туго набитого вещевого мешка, который он слегка поддерживал рукой. Загорелое птичье лицо выражало удивление, словно он никогда не знал этих людей или не мог их припомнить. Глубоко запавшие глаза растерянно мигали, но не только потому, что у него было неладно со зрением. В его душе была ночь, она-то и мешала ему видеть залитый светом полдень. Он не ослеп, нет, — он просто потерял память. Знаменитая оливково-зеленая форма солдата, участника боев в Чако, была вся в аккуратно заштопанных и залатанных дырах. Три обрывка трехцветной ленты, такой же полинялой, как и кокарда на его шляпе, были пришиты к левому карману гимнастерки, свидетельствуя о трех полученных крестах, которые, надо полагать, хранились в вещевом мешке. Свернутое одеяло висело на ремне. Из правого кармана торчала сплющенная жестяная ложка. На шее вздулись жилы, похожие на толстые веревки.
Меня сразу же позвали. Мне ничего не оставалось, как подойти к Крисанто. Его по-прежнему возбужденно осаждали земляки, глядевшие на него с уважением, благожелательностью и некоторым смущением; последнее, впрочем, сглаживалось нахлынувшей радостью — ведь как-никак вернулся их односельчанин! С большим опозданием, но все-таки приехал домой из дальних краев.
Я протиснулся к нему, дружески потрепал его по плечу.
— Как жизнь, Крисанто?
В вещевом мешке что-то приглушенно и мягко звякнуло. «Миска стукнулась о кружку», — подумал я. Он приехал со всем своим солдатским добром.
— Ты что, не помнишь лейтенанта Беру? — спросил у него Педро MápTHp, указывая на меня.
— Нет…
Сказать по правде, Крисанто был со мной едва знаком: я уехал из Итапе мальчишкой.