Кое-где вагонные стенки треснули и проломились, не выдержав мощного тарана, — узники били по доскам кусками рельсов. Но начальник конвоя вложил ключ в замок, и крики немедленно стихли. Конвоиры, вытянувшись шеренгой за спиной начальника, образовали кордон. Стояла такая тишина, что было слышно, как поворачивается ключ в замке и со скрипом отодвигается массивная дверь, которую немного заедало в забитых землей пазах. Арестанты изо всех сил налегали на нее — она отворилась, что-то протяжно запищало и захрипело, словно испускало от жажды дух.
Мягкий вечерний свет потоком хлынул в вагон и, точно огненный столб, ослепил измученных людей. Бряцая кандалами, они всем скопом кинулись к выходу, щурясь и жадно вбирая глазами закатный свет. Солдаты пытались загнать их прикладами обратно, но торговки загородили арестантов, поставив на пол вагона жестянки с алохой. Помогавшие торговкам ребятишки юркими обезьянами крутились под ногами. Трое конвоиров с грехом пополам навели порядок. И тут все увидели, как заключенные пили, — казалось, они пьют первый раз в жизни. Некоторые вонзали зубы в жестянку, алоха текла по перекошенным, одутловатым лицам. В одну минуту пол в вагоне сделался скользким и липким. Толпа глазела на то, как алоха сочилась сквозь щели в полу и стекала на землю. Сильвестре Акино решил напиться последним. Гамарра протянул ему жестянку, и он не спеша осушил ее до последней капли. Женщины оделяли узников пахучими золотистыми лепешками, и те жадно жевали их. Смуглая торговка, по требованию которой открылась тяжелая дверь, не отходила от вагона и подбадривала заключенных шуточками и прибаутками, будто перед ней были не арестанты, а шумная мужская компания в ярмарочной палатке, хватившая лишку на радостях. Ребята вытаскивали из вагона порожние корзины и жестянки.
На пороге казармы стоял толстяк в военной форме и, не отрывая глаз, следил в бинокль за происходящим. Очевидно, он и был комендантом гарнизона. Рядом с ним стоял офицер, приказавший открыть дверь, которая, впрочем, вскоре закрылась снова. Комендант вошел в казарму. Солдаты взяли на караул и застыли на месте.
Пассажирский поезд, задержавшийся из-за непредвиденного происшествия, медленно набирал ход, и вот состав уже мчался на полной скорости по склону Сер-ро-Леон, над которым неторопливо спускалась ночь
Только одних прокаженных каратели избавили от допросов. Они оказались, так сказать, в привилегированном положении и как будто этим гордились. Прокаженные, словно нарочно, целыми днями торчали возле своих ранчо, выставляя напоказ полуобнаженные тела, опаленные недугом, который служил им чем-то вроде охранной грамоты. Солдаты подолгу наблюдали за тем, как они копошились под деревьями или спускались к речке. При этом вид у них был неприступный, а лица выражали почти презрительную неуязвимость. Каратели перестали искать меж этих распухших тел по-юношески гибкую фигуру Кристобаля Хары. Они уже не надеялись увидеть его скуластое открытое лицо среди обезображенных лиц прокаженных, хорошо различимых в полевые бинокли; офицеры знали заранее — Кристобаля здесь не найти, и постепенно стали забывать о беглеце. Тем не менее каратели — особенно солдаты и сержанты — пристально и упорно следили за ранчо в лепрозории. Очевидно, они еще мечтали снова увидеть ту женщину с копной белокурых волос, которая издали показалась им воплощением молодости и женского очарования.
Им довелось увидеть ее один-единственный раз в тот вечер, когда она спускалась к речке. Женщина появилась лишь на мгновение и сразу же исчезла на убегавшей в лес тропинке. Солдаты воровато озирались по сторонам, но перед глазами были все те же прокаженные, купавшиеся или кропящие водой свои страшные язвы. Этой женщины среди них не было. Может, она просто померещилась? Красивое стройное тело и шелковистые, ливнем спадающие волосы плохо вязались с привычным обликом прокаженной. Легенда об Ирис, дочери француза, бывшей учительнице из Карапегуа, загнанной в лепрозорий безжалостными родственниками, служила карателям неистощимой темой для разговоров. Остальное дорисовывало воображение. Одиночество, скука, незримо витающая над головой смерть будоражили чувственность солдат и доводили их почти до исступления.