И в это мгновение, словно прозрев по вышней воле, Сальюи навсегда отреклась от себя.
О ней здесь никто ничего толком не знал, как, впрочем, и она сама, начисто вычеркнув из памяти ту женщину, какой она была раньше. Стерлось даже ее прежнее имя — Мария Энкарнасьон. Про нее болтали разные небылицы, но все они питались местными пересудами и кривотолками. Некоторые пытались связать ее появление в армии с первой мобилизацией тысяча девятьсот двадцать восьмого года, когда женщины сотнями уходили вслед за мужьями. Но в ту лору она, очевидно, была еще зеленой девчонкой, у которой едва намечались груди. По другим слухам, какая-то офицерская жена привезла ее нянчить детей, а потом ей отказала, потому что… Словом, сплетни мешались и путались, но слава авантюристки за ней упрочилась, и все потому, что она, словно ветошь, была выброшена за борт лагеря, а красота и детское простодушие, столь неуместные в здешних краях, выделяли ее на фоне гарнизонных будней.
Когда ее спрашивали, как она здесь очутилась, девушка обычно отвечала так:
— Приехала посмотреть на карнавал, да вот и осталась.
Война изменила ее: когда набрякшая от крови луна молодой хищницей всплыла на горизонте Чако, Мария сбросила прежнюю личину, как змея сбрасывает летом кожу.
Незадолго до войны, во время строительства у озера так называемого «нижнего поселка», ей удалось выпросить себе хижину из пальмы и необожженного кирпича. На другом берегу озера, на холме, стояли каменные дома, в них жили офицеры со своими семьями. Вечерами их жены и родственницы прогуливались по площади вокруг мачты, на которой трепыхался флаг. Из своей хибары Мария разглядывала добропорядочных расфранченных бабенок и подолгу смотрела на девиц, кружившихся в танце под духовой оркестр; их силуэты вырисовывались на фоне лиловато-песочного неба. Она, наверное, завидовала их кричащим, обтягивающим гибкие талии платьям, туфлям на высоком каблуке и даже вздувшимся животам беременных сеньор, которые они носили напоказ— «пупом вперед». Лунными ночами она вглядывалась в ярко освещенные окна, откуда летела музыка и веселый гам семейной вечеринки. У девушки же не было ничего, кроме худой славы, которая все росла, обволакивая ее хибару на берегу озера. Прохладный ветер из пустыни рвал циновку, заменявшую дверь, и тихонько шуршал, словно царапался иссохшими пальцами. Прямо перед циновкой сидели на корточках мужчины и дожидались очереди; когда светила луна, они прятались от патруля в бурьяне. Но патрульный тоже наведывался в хижину: спешивался и ждал вместе с другими, пока не наступит его черед, или, пользуясь своей властью, лез напролом и прилипал, как пластырь, к тростниковой циновке, прислушиваясь к глухой возне, мужскому страстному шепоту, женским насмешливым словам, а порой и ленивым пощечинам, которыми Сальюи награждала посетителя, чтобы ускорить наступление томительной тишины. Временами она выскакивала на порог проветриться. Волосы были в беспорядке, грудь и живот, рельефно очерченные лунным светом, выпирали из-под дырявой, пропитанной потом комбинации. В такие моменты эта маленькая женщина обладала безграничной властью над распалившимися мужчинами. Кто-нибудь угощал ее сигаретой, другие совали в руки заранее принесенные подарки, украденные для нее со склада: галеты, мате, муку, банки с мясной тушенкой, а порой и бутылочку пива.
Она принимала подношения и не благодарила, словно они ей полагались по праву. А когда была не в духе, то гнала прочь посетителей и, позевывая, отправлялась к себе, хрипло бормоча под нос что-то невразумительное. Иногда под гитару и арфу ей пели серенады. Они ей особенно приходились по вкусу. Она мечтала и уносилась мыслями куда-то далеко. Тогда тростниковую циновку никто не смел отдернуть. Хибара без дверей превращалась в неприступный дот. А когда кто-то из посетителей заболел дурной болезнью, то под пьяную лавочку эту маленькую женщину окрестили Сальюи[67] Такое занятное прозвище подходило к ней как нельзя лучше. Она не рассердилась, наоборот, ей даже понравилось это прозвище. Ей понравилось, что человеку можно изменить имя. Она еще не была сестрой милосердия, тогда она была попросту «заразной тварью», как несколько запоздало обзывали ее те, кто считали себя жертвами этой греховодницы и потому в отместку придумали ей ироническое прозвище. Она не докучала никому просьбами о встрече. Кто хотел — тот и приходил, причем не всегда с ней расплачивались за любовь даже продуктами.