— Додумались, где закрыть, — проворчал Нат. — Я сдохну сейчас, и камня они не получат. Ну, веришь ты, что эта дурацкая ночь и есть наша последняя?.. А, не наша. Моя. Тебя-то отпустят.
Он подошёл, не прикрывая окна, и сел на лавку рядом с запятнанным. Потянувшись к блюду, разломил хлеб, но есть не стал.
— И откуда они его берут?
— Что?
— Хлеб. А, забудь, я другое хотел сказать. Я рад, что ты меня не бросил, одному бы тут было совсем паршиво. Могли хоть выпивку дать…
Шогол-Ву промолчал.
— Куда ты пойдёшь потом, к своим?
— У меня нет своих.
— Ну, тогда на Сьёрлиг, как мечтал? Может, и бабу там найдёшь. Эх, жаль, меня рядом не будет, а то ведь у тебя ума не хватит понять, как с этой, Ингефер. Она сама на шею вешается, а ты: я похлёбку варю, я то, я это.
Нат хохотнул.
— Она ведь к тебе бы пришла, сама бы пришла, да ты похлёбкой всё и перегадил. Люди как стали хвалить да над ней смеяться, что пятнистый, мол, лучше готовит, а её стряпнёй только крыс травить, так её и зло взяло.
— Мне не нужна была Ингефер.
— Да уж брал бы, что дают, — посерьёзнел Нат. — Нужна, не нужна… Которая нужна, с той, видишь, ничего не выйдет. Это как мне ждать, что белая дева выйдет из реки. Глупая эта жизнь… Ты хоть обещай, что будешь счастлив, а? Мне-то мир этот, ну, знаешь где… Ради этих я и пальцем бы не шевельнул. Хельдиг вон тоже, видно, не особо рада, а проживёт, как у них положено, против не пойдёт. Ей моё решение счастья не даст. Йокель только вот, да тот мальчишка, Тонне, да ещё ты. Будешь счастлив? Клянись!
Шогол-Ву промолчал.
— Слышишь, клянись! — толкнул его Нат в плечо. — И так тошно, будто рогачьих лепёх наелся, ещё ты с кислой рожей. Вот ради этого мне жизнь отдавать?
Кто-то завозился снаружи, отпирая засов, и Нат умолк.
Первым влетел ветер, сунул холодный нос, обнюхал лица и колени. Следом вошла дочь леса, заморгала, прикрывая глаза от света лампы. Сама добралась без огня, лишь пересветыши, видно было, освещали путь.
— Можно мне войти? — спросила она несмело.
— Ну, давай сюда, — хлопнул Нат по лавке. — Что, тебя отпустили?
Хельдиг промолчала. Зашла, прикрыла дверь, и в неё тут же заскреблась нептица.
— А то мне показалось, тебе не положено было сюда соваться.
— Я виновата, — сказала она печально. — Привела тебя на смерть. Я надеялась… Думала, ты сможешь просто жить.
— Да? А я вот не надеялся. Так и знал, что камень отдать придётся, только не ждал, что так быстро, да ещё дурню какому-то.
— Я хочу остаться здесь, если не помешаю. Вместе ждать не так тяжело.
— Да проходи уже!
Нат хлопнул по лавке снова, а сам поднялся.
— Слушай, — сказал он, — а стражи далеко?
— Бродят вокруг. Уйти не получится, сын полей.
— Да я не уйти… Я вот что: хочу напоследок сыграть у реки. Может, песню придумаю. Ты только куртку мне дай, а то нам, видишь, не оставили. Во, мне для счастья больше ничего и не надо!
Он сорвал с плеч Хельдиг куртку, наброшенную торопливо, — не её старую, измызганную, а чистую, но большую, с чужого плеча, может, отцову, — зажал стренгу под мышкой и исчез в ночи, только дверь скрипнула. Слышно было, что-то сказал нептице. Хельдиг и рта раскрыть не успела.
Обхватив себя руками, хотя в купальне было совсем не холодно, она подошла к лавке и села на самый край.
Нат не соврал. Слышно было, тронул струны: ещё не играл, настраивал.
Хельдиг подняла взгляд, хотела что-то сказать и не решилась, только придвинулась ближе.
— Когда придёт Двуликий, — сказал Шогол-Ву, — твоё племя выберет нового вождя, и ты отдашь ему сердце. Чего ты хочешь от меня, дочь леса?
— Я не думала, что ты меня погонишь, — сказала она, не отводя глаз.
Взгляд её был испытующим и печальным, но тревожило не это. Дочь леса смотрела так, будто видела перед собой не изгоя, чужого в этом лесу и в любом месте, куда бы он ни шёл. Она видела не того, кем он был, а того, кто сильнее и лучше во всём, и когда он несмело коснулся её щеки, тоже протянула руки навстречу.
А потом, прижимая её к себе, он просил только:
— Не закрывай глаза, смотри на меня…
Далеко на берегу играла стренга, и песня была новая. Казалось, её пели не струны, а лес и река, и эта ночь, и всё вокруг. Всё в этом мире рождалось, чтобы умереть и родиться снова, а потому не было начала, и не было конца.
И ночь наполнилась запахами трав. Травами жаркой поры пахли расплетённые косы, и плечи, и ладони. Сын детей тропы дышал — и не мог надышаться.