Он держался, стиснув зубы, обдирая пальцы. Боялся, что не вытерпит, и боялся слёз Одноглазого, и собственные текли по щекам, такие горячие, и их тут же смывала холодная вода. Казалось, он болтался там, в воде и под водой, всю ночь, и ночь эта длилась вечно.
Раоха-Ур пришла за ним. Не побоялась Одноглазого и неспокойной реки. Отыскала в непроглядной черноте, где и не услышать ничего, кроме голоса воды. Заставила отпустить камень — а он уже и думать не мог, чувствовал только, что нельзя, что река того и ждёт. Раоха-Ур велела, чтобы держал руку на её плече. Захлёбываясь, он не понимал, знал одно: хвататься крепче. И всё-таки они вышли на берег.
Юный сын племени сидел на мокром песке, прижимался к Раохе-Ур и плакал. За слёзы, за слабость и глупость его стоило высечь, и больше того: не спасать. Он заслуживал презрения, а она — обняла. Так тоже было нельзя, но ему не было обидно от её жалости. Было тепло внутри. Ни ночь в реке, ни стегающие ледяные струи, ни злой ветер поры жёлтых листьев не могли унять этого тепла.
Он не знал, кто их тогда нашёл. И позже знать не захотел.
Была хижина — не общая, отдельная — и был жар. То ли от побоев, то ли от слёз Одноглазого. Не хватало сил выползти наружу, и Раоха-Ур в этот раз не пришла. А после, когда сын племени смог держаться на ногах и вышел за порог, его впервые назвали знающим мать.
Он понял не сразу.
Нептица издала хриплый бормочущий звук, легко ударила клювом в плечо, и Шогол-Ву отвёл взгляд от реки.
— Идём, Хвитт, — сказал он. — Пора.
Запятнанный шёл, раздумывая. Он видел сразу и правый берег, обрывистый, где сейчас не было иного движения, кроме колебания трав, и левый. Там у опушки поднимался дымок.
Впереди был брод, а чуть в стороне, на излучине — Старые Тропки, людское поселение.
Шогол-Ву присмотрелся. Дождался ветра, послушал, что тот несёт: только речную влагу. Ни дыма, ни звонких дальних голосов, ни стука топоров, ни крика домашнего зверя. Значит, в Старых Тропках по-прежнему никто не жил, и мудрено ли, если поселение стало упокоищем.
До Оскаленного мира, до того, как Койчи-Ит и Свартин Большая Рука мешали кровь, в другую пору жёлтых листьев здесь случился мор. Звали служку из храма Двуликого, и тот сказал, дурное место. И выжившие — их была едва ли треть — разбрелись кто куда. Ушли в Подковки, в Заставу.
Больше не ждал гостей постоялый двор, прежде шумный и живой, где останавливались идущие к Косматому хребту, все, кто искал проводника или хотел помощи охотников. Не заворачивали сюда и случайные люди, чей путь лежал через Приречье.
Шогол-Ву прищёлкнул языком, заставляя нептицу на миг замереть. Ещё прислушался. Стражи во главе с Указующим Перстом захотели бы перехватить его у брода, но пока их не было слышно.
Не видно было и глубоких следов колёс. Гружёные телеги отчего-то не проезжали тут, значит, делали крюк к старому мосту у лесных границ. Но отчего, если к Заставе ближе через брод? И река не разлилась.
— Не отходи, Хвитт. Нельзя. Держись рядом.
Постоялый двор звался «Раненый космач». Шогол-Ву бывал здесь прежде раз или два, когда старшие договаривались с людьми. Стоял у изгороди, жадно разглядывая цветастые наряды, женщин, мужчин и детей, рогачей, повозки. Его разглядывали тоже, кто с любопытством, кто со страхом.
Баэрвин, светлокосая хозяйка, проходилась насчёт названия. Ворчала, что хорошие дворы зовутся иначе: «Под улыбкой Двуликого», «Тихая заводь», «Тёплый очаг». Кому понравится «Раненый космач»? Здоровяк Ольгер, тот, с кем она обошла пять храмов, только посмеивался. Гостей хватало.
Теперь «Раненый космач» затих. Не фыркали у перекладины рогачи, не пили шумно воду, не роняли сено. Не стучали кружки о столы во дворе, да и столов не стало. Развеялись густые запахи варева, жаркого, трав и браги. Не раздавались голоса и смех. Темно было за приоткрытой дверью — никогда уже не выйдет оттуда Баэрвин, статная, с полными плечами, с улыбкой, с кувшином и кружками в руках. Не заглядеться, как колышутся бусы на её груди — цветные, со Сьёрлига, в три ряда, — когда она склоняется над столами.
Мор унёс её, уложил в эту землю — может, здесь, за домом. Под конец люди рыли могилы где придётся, чтобы не идти далеко. Не стало и Ольгера. И «Раненый космач» — низкая кровля, густо поросшая травой, как пегая шкура — тоже умер.
— Сюда, Хвитт, — подозвал Шогол-Ву. — Переждём внутри. Нельзя, чтобы нас заметили.
Нептица вошла неохотно, приглядываясь. Потянулась к брошенным ящикам, отпрянула. Всё, что хранилось там прежде, сгнило.