Батя Апостол открывает глаза.
— Ну, добро пожаловать, Пешо. Уморился я немножко… Как ты? Как ребята?
Я рассказываю, как ребята: Кореш ждет на улице, его не пустили; Шеф вернулся из отпуска и в воскресенье придет в больницу; на месте Студента работает новый человек, один парень из Верхне-Богрова; Ненов получил «запорожец» и море ему по колено; Шатун собирается жениться…
— Шатун? Женится? — Батя Апостол смеется своим глуховатым смешком и шлепает рукой по одеялу. — Нет, верно?
— Честное слово. Вчера ходил с невестой покупать, что полагается на свадьбу.
— Ай да Шатун, вот уж не думал? — он захлебывается и начинает кашлять тихо и бессильно. Лицо его становится синеватым. — И… и когда свадьба?
Я прошу его не говорить, если это ему трудно, я пришел ненадолго.
— Посиди, — он кладет руку мне на колено. — И дни, и ночи я тут вдвоем с соседом… на душе тяжело…
— Что с ним?
— Селезенку ему вынули. Пропил человек селезенку, — батя Апостол улыбается. — А может, и рак… Не говорит, не шевелится, только охает. Похоже, списали нас с ним.
— Выглядишь ты хорошо, выздоровеешь, — говорю я. — Только не надо было тебе на работу выходить раньше времени.
— Не надо было. Да как усидишь дома, раз ноги сами ходят. Опять же пришел человек, просит. Так и так, Шефа нету, работать некому, спасай положение…
— Какой человек?
— Ненов. И поллитра принес. Глазам своим не поверил, скупердяй же он, — улыбается батя Апостол. — Даже пригубил со мной.
— Ненов?!
— Он, а то кто же… Слушай, приподними-ка меня, хочу повернуться на правый бок, а то спину отлежал.
Я беру его подмышки, поднимаю и держу, пока он повернется. Он страшно тяжел, хоть и остались-то от него кожа да кости. И я становлюсь страшно тяжелым. Опускаюсь на табуретку, будто меня по голове стукнули. Ненов!.. Потому-то он так испугался, когда батя Апостол потерял сознание.
— Гадина он, — говорю я, и что-то сдавливает мне горло. — Знал я, что гадина.
— Ты так не надо, — батя Апостол неодобрительно морщится. — Человек как человек, о своей службе заботится. Я сам виноват, не надо было браться. Но как выпил, знаешь, полегчало, почувствовал себя будто и здоровым.
— Ничего себе почувствовал!
— Пройдет! Докторша говорит, через месяц меня выпишут. Только, говорит, пора бросать всякую работу и отдыхать. Ничего страшного, Пешо. Проживу на пенсию, да и сын подбросит…
— Помирились вы с ним?
— Угу… Да мы и не ссорились. Он неплохой, снохе я что-то не нравился… Вот, приехал в Софию, сам меня нашел. Чудно, как это он сумел, ни адреса моего не знает, ни где работаю.
Батя Апостол смотрит на меня, и ясные его глаза сияют. А я молчу. Пускай думает, что сын сам решил его отыскать. Раз сын промолчал про наше письмо, будем молчать и мы с Корешем. Так лучше.
Батя Апостол снова кашляет, долго и бессильно, в легких у него нет воздуха. Лицо его краснеет. Я встаю, чтобы позвать сестру, но он кашляет и машет рукой — не надо. Постепенно успокаивается.
— Похоже, конец мне, Пешо.
— Поправишься. Раз врач говорит, что через месяц выпишут…
— Ага, выпишут, рано или поздно, а выпишут. — Он озорно подмигивает. — С твоим тезкой на небе договоримся, говорят, и он винцо любил… Чего мне бояться? Не убивал, не грабил, чужим горем не жил. На том свете мне нечего бояться.
— Я не знал, что ты набожный, — усмехаюсь я.
— А-а-а, набожный. Ты набожного слесаря видел? Не в том дело… Только я думаю, что те, кто много имел и хозяйничал, смерти больше боятся. Одним словом, каждый из них думает: неохота мне помирать, люди добрые, мил мне белый свет, кто тут без меня будет от пирога откусывать да за нитки дергать — делами управлять… А у таких, как мы, расчет чистый. Взял — дал, как положено, и жалеть не о чем. Я хозяину говорил на днях, говорил… Видишь, из головы вон…
Он умолкает. Глаза смотрят рассеянно, будто он пытается припомнить, что говорил хозяину, но веки его медленно опускаются. Желтоватые веки с синими и пурпурными жилками. Устал батя Апостол, ему надо поспать, думаю я. Надо много спать, чтобы побороть эту усталость. И не могу оторвать глаз от его век.
В дверь заглядывает пожилая сестра, которая пустила меня в палату. Она строго поднимает брови и кивает мне, чтобы я вышел. Я встаю, нагибаюсь к больному:
— До свидания, батя Апостол.