— Можете идти, — повторяет Василев. — Вы свободны. Только помните, что надо знать, когда что делать, как своей свободой пользоваться. Ладно, до свидания.
— Это все, товарищ Василев? — говорит обиженно Кореш.
— Все. — Он пожимает нам руки, на минуту задерживает мою руку в своей и прибавляет. — Что касается Ненова, убедительно ему посоветую не обращаться в суд. У-бе-ди-тель-но… А вообще не знаю, мог ли бы я на вашем месте поступить по-другому… Но пусть это останется между нами.
Он невесело смеется и выталкивает нас из кабинета прежде, чем мы успеваем что-нибудь сказать.
Отправляемся с Корешем в буфет выпить лимонаду. Во рту у меня пересохло. Выпиваем лимонад стоя и выходим на площадь перед вокзалом. Закуриваем и щуримся на солнце. Слева, где раньше был сквер, уже высоко поднялись стены и леса будущего вокзала. Через год-два старое здание — место, где мы работали. — можно будет увидеть только на снимках…
— А Василев — ничего мужик, — говорит Кореш. — Толковый.
— Угу.
Трамвай набит битком. Его окна с одной стороны, откуда дует ветер, залеплены снегом. В вагоне тепло, пахнет мокрой одеждой, душно. Двенадцатый трамвай по утрам всегда переполнен, потому что он идет к одной из заводских окраин Софии, где еще на рассвете толкутся тысячи рабочих. Нет и двух месяцев, как я езжу на этом трамвае, но многих парней и девчат, которые ездят на нем, я уже знаю. Они держатся за металлическую штангу наверху — в пальто, в ватниках, в теплых куртках, с шарфами и без, в шапках и без шапок, — и перекрикиваются из одного конца вагона в другой. Кричу и я — тут есть двое из нашего цеха. Пожилых людей мало, иные из них развернули газеты, пытаются прочесть новости. Один парень рядом со мной включает транзистор. Мощный голос диктора, ведущего радиозарядку, на минуту заставляет всех замолчать: «Руки вытянуты вперед, медленно наклоняемся вперед. Раааз, двааа..»
— Давайте, чего ждете! — кричит низенький черноглазый хохмач. — Медленно и вперед — самое важное. Рааз…
Весь вагон смеется. Не потому, что он сказал что-то ужасно смешное. Просто так, для разминки, чтобы сон прошел. Девушка рядом со мной трясется от смеха и оборачивается, чтобы увидеть, кто это сказал, но видит меня и кивает. И я ей киваю. Она, по-моему, из административного отдела нашего завода, я как-то видел, что она оттуда выходила. Высокая девушка, глаза как маслины, на вязаной шерстяной шапочке, закрывающей ей уши, — алмазные капли от растаявших снежинок. Она смеется, обнажив зубы, громко и без кокетства, и мне приятно на нее смотреть. Человек, довольно грузный, в промасленном коричневом кожухе, пробирается к выходу, чтобы сойти на следующей остановке, но теряет равновесие и наступает мне на ногу.
— Извини, — говорит он, — это вне плана.
— Ничего, — отзываюсь я. — Я вчера тут одной наступил на мозоль, не вашей ли супруге?
Так мы доезжаем до нашей остановки. Высыпаем на улицу. Еще не чистили, и до заводских ворот мы шагаем по мягкому снегу, местами посыпанному сажей. Мой цех — далеко от проходной, и я еще пять минут шагаю к нему с двумя пареньками. Останавливаюсь выкурить первую утреннюю сигарету — до начала смены еще есть время. Мимо проходят слесари, фрезеровщики, сварщики, токари — все те, кто командует машинами и станками завода, — и открытая дверь цеха их поглощает. Стефчо, один из слесарей, останавливается, закуривает от моей сигареты и затягивается, закрыв глаза.
— Первая — самая сладкая, а, Пешо? Там, где вкалываем, курить не дают. Умно придумали — меньше тугриков на ветер уйдет.
Мы курим и глазеем на небо. И нам хорошо. Когда бросаем окурки, остается еще десять минут — столько, сколько нужно, чтобы подготовить рабочее место. Надо было сделать это вчера, после смены, но Кореш утащил меня на матч — последний в этом сезоне.
Я встаю у станка. Осматриваю его, вытираю тряпкой пыль и стружку. Станок новешенький, из маленьких, револьверный. Такой требует верный глаз и точную руку. Буду делать какие-то шпульки, не знаю, для чего они. Еще вчера мастер дал мне чертеж и размеры и сказал, что сегодня от меня требуется пятьдесят штук, значит, по шесть штук в час… Запускаю станок для пробы: вы-ы-и-и-и… Нормально.
— Пешооо! — кричит Кореш с другого конца цеха. — На сколько?
Я поднимаю пять растопыренных пальцев. Это наш код. Пять — самое хорошее настроение, ноль — самое плохое. Но мы никогда не говорим «на ноль». Кореш утверждает, что это не по-мужски. До трех еще можно, а меньше — это уже для бабусь со столетним ревматизмом. Сначала, когда мы только начали здесь работать, настроение у Кореша часто было на тройку, он только осваивался и слесарная работа представлялась ему непостижимой. Сейчас он поднимает руку с пятью растопыренными пальцами.