— Ну вот, — сказал Дмитриев, — все и образовалось в лучшем виде.
Но Степан только огорченно махнул рукой.
— Что, не рад? Так оно всегда и бывает, друг мой... Все собрал? Тогда пошли, провожу тебя до пристани.
Степан растерянно озирал избу, где жил, сундук, на котором спал. Перед образами по-прежнему ровно горела лампадка.
— К отцу-то зайди проститься, — сказал Дмитриев, лукаво прищурившись и посапывая трубкой.
Степан постучал в дверь, в которую столько раз входил тайно с радостно и тревожно бьющимся сердцем. Точно так же билось у него сердце и сейчас, хотя он знал, что Усти нет.
Отец Севастьян сидел за столом и что-то читал, далеко отстранив книгу и откинув голову.
Степан сказал, что хозяин прислал письмо и велит ехать в другое место. Он говорил все это с запинками, с волнением, посматривая на заправленную высокую кровать Усти с горой белых подушек.
Отец Севастьян молча выслушал Степана, вздохнул, посмотрел за окно, на блещущий солнечный день. Должно быть, он о чем-то задумался, и Степан, по правде говоря, маленько испугался: а вдруг как он вспомнит Устю?..
Но отец Севастьян опять вздохнул, посмотрел на Степана с какой-то спокойной печалью, как тогда и Устя смотрела на него из телеги, и сказал:
— Ну что ж, коли так, путь тебе добрый, поезжай с миром.
Потом они шли с Дмитриевым по Сурской пойме к пристани. Травы уже поднялись, луга густо желтели сурепкой, сияло нежаркое солнце, и белые кудрявые облака бежали по синему небу, точно сказочные корабли.
Грустно было Степану уезжать, но Дмитриев, словно читая у него в душе, говорил хорошие и ободряющие слова о том, что художнику нельзя тратить силы на всякие мирские заботы и думать об устроенной оседлой жизни, он должен отдаться ветру жизни и плыть, как эти вольные, светлые облака — не ведая куда и зачем.
Но от этих слов еще грустней сделалось Степану, а сам Дмитриев стал еще дороже и ближе. Да и страшно горько было думать, что не увидит он больше и Усти, и отца Севастьяна!..
На пристани он едва удержал слезы:
Дмитриев обнял его на прощание и сказал:
— Мир велик, может, и не придется свидеться, но не забывай, что тебе говорил старый иконник соловецкий...
Черемисское село, куда приехал Степан, было в сорока верстах от Волги. Жители его, черемисы, были давно крещены, но до сего времени продолжали поклоняться в дубовой роще своему богу керемету. Когда построили в селе церковь, эту рощу срубили. И вот тут покорные черемисы возроптали, да так, что из Царевококшайска приезжали полицейские, зачинщиков увезли, а многих наказали, отпоров их розгами. Волнение было успокоено. Обо всем этом Степан узнал от попа, сухонького старичка лет шестидесяти, с реденькой тощей бородкой и сморщенным лицом. Поп страшно гордился своим первейшим участием в этой расправе над неверными. Как потом оказалось, он был яростным ревнителем веры, не терпел малейших отступлений в обрядах, в службе, в молитвах. Кроме того, он безошибочно знал по именам не только все высшее и низшее начальство казанской епархии, но и епископат всея Руси. Правда, все это он вызубрил еще в семинарии, так что хотя большинство из них и умерли, он не хотел признавать этого факта — новые имена в его памяти не уживались.
Между тем был это самый беднейший из попов, коих пришлось видеть Степану. Ряса на нем была засаленная, с аккуратными заплатами, во дворе не было ни лошади, ни козы, только несколько облезлых кур порхали возле крыльца. В услужении у него была черемисская женщина, ни слова не понимавшая по-русски. В самом доме все было грязно, запущено, ветхо, темно, так что после чистой, просторной и светлой избы отца Севастьяна Степан отказался остаться здесь на постой. Поп с неудовольствием пошевелил седыми бровями и спросил сурово:
— Ты православный или нет?
— А что?
— Знать хочу, кому храм божий доверяю.
— А как же, батюшко, православный. Крестился, причастился, все как положено.
— А почему лба не перекрестил, как из-за стола встал?
— Прости, батюшка, — сказал Степан и перекрестился.
— Ну, то-то.
И вот так все грязно, затхло было в избе у попа, так мрачно, что скорее хотелось выбежать на улицу, однако все стены были обвешены иконами, а по углам горело несколько лампадок.
— Твои товарищи-мастера охальники и богохульники, — сказал сурово поп, когда они вышли на улицу. — Ругаются матерно, требуют от меня на вино, а я где возьму? Нету, а они несут меня богомерзкими словами и смущают черемисов. Ты прибери их к рукам, иначе я буду жаловаться.
И не было у Степана никакого сомнения, что этот поп может легко исполнить свои угрозы — такой жестокостью и твердостью веяло от его слов.