В третьем сарае он наконец увидел старика. Старик сидел на толстом чурбаке и плел лапоть. Он встал навстречу Степану и, улыбаясь, заговорил:
— Поди-ка, поди-ка...
Степан пожелал ему доброго здоровья и спросил, он ли хозяин.
— Хозяин, хозяин, — сказал тот, мотая в такт словам головой.
— Нам надобно варить пищу. Понимаешь? Есть у вас кому варить? — спросил Степан.
— Понимай, понимай. Варим. Мой баба тебе варит.
По-русски он говорил очень плохо, но все же Степану удалось договориться с ним обо всем. Он дал ему денег за еду и за постой. У старика дрожали руки, когда он брал деньги, а потом никак не мог найти место, куда бы их положить. Наконец он их сунул в щель в стене. Его широкое скуластое лицо все время улыбалось с любезной приветливостью, а узенькие глазки в то же время с колючей настойчивостью пробегали по Степану и поблескивали то с хитринкой, то с недоумением. Освободившись от денег, он протянул руку к висящему на стене берестяному кузовку, достал оттуда плотно свернутый табачный лист, который был пропитан какой-то темной смолистой жидкостью, и протянул его Степану. Не зная, что с ним делать, Степан вернул ему лист. Тогда старик положил табак себе под язык и принялся, причмокивая, сосать, и по старому лицу его разлилось простодушное детское удовольствие.
Степан отправился посмотреть церковь, где им надлежало работать. Она была небольшая, срубленная из толстых сосновых бревен. Колокольня состояла из двух ярусов. В проемах верхнего яруса виднелись четыре колокола, один большой и три маленьких. Дверь церкви была заперта на большой амбарный замок. Поп, видимо, заметил в окно Степана и уже спешил к нему, и медное распятие на его груди качалось, как маятник.
— Помру, велю похоронить себя под алтарем, — радостно говорил он, отпирая замок. — Эту церковь построил я, ради нее я тут и жизнь прожил, и вот гляди — церковь стоит! Стоит! — воскликнул он. — Как свеча божья в логове языческом!.. — Он стиснул в сухом жилистом кулаке медное распятие, а глаза его сияли сурово и торжественно, как у победителя.
Степан осмотрел пустые стены церкви, пустой иконостас, собранный из тесанных топором брусьев. Новыми, чистыми были и филенки царских врат.
В алтаре на полу стояли четыре большие иконы, темные, старые.
— Эти я выхлопотал из Москвы! — гордо сказал поп. — Их надо немного почистить. Сумеешь?
Степан спросил, исправно ли черемисы ходят к службе. Поп вздохнул, зло насупился и, брызгая слюной, опять заговорил о темных язычниках, о том, как всю жизнь он бьется с ними, прививая им православную веру. Конечно, еще и теперь приходится их загонять в церковь палкой, особенно стариков. Упрямый народ. Знамо, язычники, чего с них возьмешь, живут в ереси, в темноте. Но он приведет их ко Христу, к свету истинному, к жизни чистой и праведной!..
Слушая попа, Степан вспоминал отца Севастьяна и думал о том, что его бог гораздо бы скорее утвердился здесь, чем бог этого злого, яростного попика...
А товарищи его уже шумели на всю деревню. По двору бродил пьяный Егор в распущенной рубахе и что-то орал во все горло, а возле каждого сарая стояло по мужику-черемису, словно часовые, и вид у них был весьма воинственный.
— Чего раскричался, Егор? — спросил Степан, подходя к нему.
— Не пускают меня, а я хочу посмотреть на ихних баб!
— Пойдем-ка ложиться, баб посмотришь завтра.
Степан взял его под руку и потащил в деревянную избу. Здесь творилось что-то невообразимое. Здоровенный Бангуж сидел на развалившемся очаге, брал горстями угли с золой, сыпал себе на голову и, гнусавя на манер попа, тянул: «Крещается раб божий Паву-у-ул!..» Шишмига, голый, без рубахи, вертелся на животе по соломе и кричал сиплым фальцетом: «Карусель!.. Карусель!..»
Черемисская самогонка, должно быть, помутила им разум. Шишига с Бангужем шумели и бесчинствовали здесь, в избушке, а Егор все время прорывался во двор, ругался и кричал: «Дайте посмотреть на черемисских баб! Я их не трону, только погляжу!..» Степану пришлось связать ему ноги. Наконец они обессилели, повалились кто как и только бормотали что-то бессвязное.
Степан вышел во двор. Был уже поздний вечер, заря потухла, над черным лесом висел тонкий серп месяца, по низинкам плавал туман...
Степан постоял, послушал мертвую тишину черемисского селения и пошел в сарай к старику.
— Мне бы где-нибудь прилечь, — сказал он тихо, просунувшись в темноту избушки.
Старик, лежавший почти на пороге, отодвинулся и показал на освободившееся место. Степан, не снимая сапог, лег рядом с ним. В прорехах между древесной корой, из которой была крыша, виднелись мерцающие звезды. «Как они живут здесь? — думал Степан о черемисах. — Ни пола, ни потолков... А зимой, должно быть, все собираются в рубленую избушку... Но, может быть, они счастливы и так? Навряд ли, да и разве в той же Казани так ли уж много счастья? Где-то мается Никоныч, мается тетя Груня со своим безногим мужем и детьми... А в Алатыре мается брат Иван со своей семьей... И куда ни посмотришь, везде нужда, нужда, нужда, везде смертная битва за копейку, за кусок хлеба. И как православная вера помощница в нужде, так и языческий керемет что-то не шибко спешит с помощью своим черемисам. Но что же тогда? Неужели эта проклятая нищета — вечный удел всех смертных?..