Люди, стоявшие возле картины, посматривали на него и улыбались, но Степан никого не видел, ничего не слышал.
Кто-то потянул его за рукав. Он обернулся. Это был Ковалинский. О, как ненавистно вдруг сделалось ему это лицо с клинышком бородки, эти холодные вопрошающие и укоряющие глаза!..
Весь путь до Казани Степан был точно больной — из глаз не шли те картины, которые он видел на выставке. Он не видел ни реки, ни берегов, не отвечал на вопросы Ковалинского, едва понимая их смысл. А Петр Андреевич без устали говорил о том, что французская живопись — это ерунда, дань моде, что она никогда не приживется в России, что учеба на настоящего художника — это не учеба какому-нибудь обыкновенному ремеслу, тут нет никакой гарантии, что из тебя выйдет художник. Да если и выйдет, то еще тоже неизвестно какой. Сколько их, этих художников, влачащих жалкую нищую жизнь!.. В довольстве и богатстве живут лишь единицы, да и те завоевали признание скорее проворством и умением делать себе репутацию сомнительными средствами, чем талантом. А остальные, коих тысячи, влачат жалкое существование, мало-помалу спиваются, опускаются на дно, и скоро в них истлевают и остатки таланта. И он, Петр Андреевич, очень не хочет, чтобы Степан загубил себя, загубил всю свою жизнь — судьба Бангужа, судьба Шишиги, да и Дмитриева, — вот наглядный ему урок...
Но Степан только улыбался в душе и не отвечал Ковалинскому. Да и что он мог ответить? Ответить он может только делом.
В Казань они прибыли вечером, и когда ехали на извозчике, Степан с удивлением чувствовал, что и город-то стал ему как бы чужой. Может быть, это потому, что он устал?
Вот сейчас колеса загремят по Покровской, он увидит дом, который уже стал ему родным, увидит Анюсю, которая его ждет... Но странное спокойствие было на душе, и Степан только улыбнулся, увидев желтые окна во втором этаже дома, возле которого остановилась пролетка.
— Ну-с, вот мы и дома! — радостно сказал Ковалинский, с умилением глядя на свой дом, на уютный свет в окнах и воображая, должно быть, ту радость, с которой его встретит жена и дочь. — Видишь, Степан, нас ждут!..
В доме, как и в прошлые их приезды после долгих отлучек, поднялась суета, Фрося загремела в кухне корытом, готовя Петру Андреевичу «баню», по лестнице несколько раз прощелкала туфельками Анюся, и Степан слышал, как шаги ее замирали возле двери в мастерскую.
Но Степан лежал на кровати прямо в одежде и не мог понять, хочется ли ему, чтобы Анюся вошла, или нет. Ему все тут сделалось посторонним, и в сердце было тихо и тоскливо, как перед прощаньем.
Часть четвертая
На распутье
Алатырь встретил Степана раннеутренней тишиной, и когда он ехал на пролетке мимо Вознесенского собора, на колокольне ударил колокол к обедне. Площадь Венца была по-утреннему чиста и пуста, и несколько крестьянских телег стояло у коновязи. Степану вспомнилось, как он мальчишкой в ярмарочной толпе ходил тут, рассыпая из-за пазухи землю. О, как это было давно!..
Пролетка мягко покатилась по немощеным знакомым улицам. В домах уже топились печи, горланили петухи по дворам, шли по воду хозяйки...
Дом брата Степан увидел издали и даже привстал в пролетке. Но странное зрелище представлял из себя дом — без окон, крыша и стены подпираются бревнами. «Должно быть, перестраивают», — подумал Степан, вспоминая письмо отца, полученное еще весной, в Можаровом Майдане. Он тогда так и не послал отцу денег. Ничего, они и сейчас пригодятся. Возле дома никого не было видно.
Степан велел остановиться, сунул в широкую коричнево-задубевшую, как кора, ладонь извозчика два двугривенника и, подхватив зеленый сундучок, вылез из пролетки.
Возчик с изумлением разглядывал серебрянные денежки в своей ладони, не в силах поверить, что это все ему. Но вот, точно спохватившись, круто развернул свою лошаденку и полоснул ее кнутом.
Во дворе Степан первым увидел отца. Дмитрий за эти годы сильно изменился. Это был уже настоящий старик. Курчавая когда-то светлая борода потемнела, поредела, висела сивыми космами и уже не блестела, как прежде. Некогда широкие плечи теперь опустились, обвисли, спина сутулится. Через открытый ворот рубахи виднелась запавшая костистая грудь. Он уставился на вошедшего Степана, внимательно разглядывая его, не узнавая, потом лицо у него просветлело. Но, все еще боясь поверить своим глазам, он робко сказал:
— Степан, да это никак ты?
— Я, отец... И спазма перехватила горло. Он опустил на землю сундучок и обнял отца, остро, болезненно и сладостно чувствуя, как сливается с теплотой большого и грузного отцовского тела. Да и у Дмитрия глаза сделались влажными, бескровные губы дрожали. Он оторвался от сына и засуетился, украдкой стирая кулаком слезы.