Но прошло еще полчаса, а Силыча не было. Степан вдруг почувствовал, что замерз и промок насквозь. Конечно, Силыч забыл... Ему вспомнилось опять, как в минуту договора проезжала коляска, как Силыч с затаенным оживлением смотрел на красивую женщину в коляске... Конечно, у него уже и тогда вылетело из головы и время, какое он сам назначил, да и сам Степан... И гнев на Силыча, и досада на себя, на свою доверчивость охватили вдруг Степана с такой силой, что захотелось садануть кулаком и по часам в витрине, и по самому Силычу, если бы он появился в эту минуту. Он сплюнул под ноги и, нагнув голову, в последний раз пошел мимо телеграфной конторы.
Силыча, конечно, не было.
«Да пошел он к черту! — ругался про себя Степан, шагая к дому. — А еще — Епифан... Черт, а не Епифан...»
И с каким восторгом он думал о нем, мечтая о встрече, с такой же яростью он топтал и вытравлял из своей души своего «друга».
Но как бы он ни вытравлял и ни старался забыть встречу у реки, всякий раз, идя по улицам, с невольным волнением вглядывался во встречных людей в надежде хоть издали увидеть Силыча. Он бы узнал его и в зимней одежде, узнал бы по одному голосу, однако никого похожего на Силыча ему не встречалось. А может быть, он заболел? Может быть, он вообще уехал из Алатыря?.. Но эти предположения угнетали его еще больше, и Степан сам себе казался безнадежно одиноким, как сирота.
Иногда в базарные дни он ходил на Венец — прежний оживленный гомон съехавшегося народу из окрестных деревень, прежние, как и несколько лет назад, ряды разного товару. Как будто и не переменилось ничего, как будто и самому Степану по-прежнему пятнадцать лет. Но вот он подходил к лавкам алатырских иконников и с каким-то волнением видел и эти дощатые будочки, и мрачно и грозно стоявшего перед своими Богородицами Иванцова, и важно расхаживающего в мерлушковой шапке и в белых бурках с кожаной опояской Тылюдина!.. Тылюдин однажды и покосился на Степана кривым глазом, но, должно быть, не признал или сделал такой вид — прошагал дальше, независимый и гордый. Но все те же хмурые и темные Николы, Спасы и Богородицы зябли в ларечках, и Степану делалось грустно и жалко и самих иконнников, и этих Богородиц, Спасов, да и самого себя...
Но нет, Силыч никуда не уехал, он был в Алатыре! Как-то вскоре после масленицы шел Степан от книготорговца, купив несколько листов плотной белой бумаги, а по улице пролетели легкие расписные санки — в санках сидел, небрежно держа вожжи, Силыч и, наклоняясь к какой-то женщине, что-то весело говорил ей, а она смеялась, откидываясь головой и прикрывая лицо лисьей муфтой, в которой держала руки.
Это был он, Силыч — высокие угловатые плечи, тонкий нос, светлые, завернутые колечком усики...
Степан остановился как вкопанный, глядя вслед санкам, быстро скользящим по наезженной, блестящей от солнца дороге.
И неопределенные, но томительные надежды на встречу с Силычем с новой силой вспыхнули в нем. Теперь было что показать ему. Хоть и помаленьку, но Степан рисовал и зимой в Духовой роще и написал маслом портреты всех своих родичей... Написал он маслом и ту «алатырскую амазонку», что пролетела тогда осенью по Духовой роще на вороной тонконогой кобыле...
И Степан теперь норовил лишний раз пройти мимо телеграфной конторы, словно вся жизнь, весь свет сошелся клином на этом телеграфисте. Да и то сказать: так и не обзавелся Степан за всю зиму ни товарищами, ни знакомыми, с которыми бы интересно было ему поговорить, и потому Силыч до сих пор оставался единственно желанным человеком.
И вот точно в награду, судьба наконец-то свела их, совсем нежданно-негаданно, так, что ни разойтись, ни разъехаться. Впрочем, рано или поздно, встреча бы случилась — Алатырь не так уж и велик, но на сей раз эта встреча явилась событием для Степана, повернувшим все его будущие дни.
Был уже конец марта, днями нестерпимо сияло солнце, с крыш в полдень начинали звонко бить капели, в водосточных трубах гремели, пугая прохожих и трескучие воробьиные стаи, ледяные комья, обрывались с карнизов сосульки и со стеклянным звоном разбивались на тротуарах... Вот таким днем шел Степан по Вознесенской, как вдруг на пустое, широкое, облитое солнцем крыльцо городской управы, толкнув тяжелую дверь, быстро вышел высокий человек в форменной шинели, остановился, весело щурясь на солнце, и неторопливо застегивал блестящие пуговицы. Это был Силыч.