— Правда, — сказала растерянно Марья, — пахнет барыней. Господи!..
— Ну, чего я говорила! — торжествовала Вера.— И третьего дня его я видела с этой Солодовой, которая на лошадях, как мужик, ездит, а ты мне не верила. Как же не он, он и был!
— Господи!..— опять горестно прошептала Марья, словно на ее семью надвигалась какая-то неминучая беда.
Но тут стукнула дверь, и послышался голос отца:
— Чего ты, мать, бога вспоминаешь?
— А вот то и вспоминаю, что сынок твой не на хорошее дело ступил! — сказала Марья сразу окрепшим голосом.
— Но?
— Вот тебе и «но»! С барынями путается!
— С женой Солодова самого, — ехидно ввернула Вера.
— Это как так?.
— А вот так и есть. Понюхай пиджак.
И опять затаенная тишина. Степан вообразил, как отец нюхает пиджак, и едва удержался от смеха. А рука его — господи! — словно была и не его рука — она источала чистый, мучительно-сладкий запах тела Александры Карповны!..
А отец за перегородкой шумно вздохнул, крякнул и сказал:
— Да-а...
— Чего — да? — обрушилась на него Марья. — Сынок твой вон чего творит, а ты жмуришься да крякаешь!
— Подумать надо...
— Чего же тут думать, бестолковая твоя голова. Ты хочешь, чтобы сынок ославил нас на весь Алатырь?
— А чего жене Солодова нужно от Степана!.. — спросил, точно рассуждая с самим собой, Дмитрий.
— А чего нужно было снохе Квасного Никиты, когда она бегала к нам на гумно?!
— То другое дело.
— Все то же самое дело! — с раздражением, уже теперь и на мужа, крикнула Марья. — У вас уж кровь такая дурная, вы не можете без этого!
— То другое дело, — повторил Дмитрий.
— Я вот сейчас возьму кочергу и обломаю ноги тебе и сынку твоему, чтобы не бегал по ночам, а дома сидел, делом занимался!..
Отец, должно быть, ушел — дверь стукнула. Мать замолчала. Степан повернулся на другой бок, не отнимая руки своей от лица. Он улыбался.
Но вот пришла пора и вставать.
Когда Степан сел в кухне за стол, Марья со стуком поставила перед ним миску толченой картошки, даже не плеснув туда и капельки конопляного масла.
— Что? Не нравится? — напустилась Марья, будто только и ждала этого. — Еда твоей барыни, знать, повкуснее? Пойдешь к ней, она тебя покормит не картошкой.
— При чем тут какая-то барыня? — проговорил Степан.
— При том, что живешь, сын мой, не по-доброму, — заговорила Марья, присаживаясь на лавку рядом с ним. — Домой приходишь за полночь, спишь до позднего завтрака. А где бываешь днями, никто не знает. Так, по-твоему, живут только ночные воры. Ты, знать, и в Казани так жил — ночами шлялся по чужим домам, а днем отсыпался. Поэтому, наверно, и хозяин тебя прогнал...
— Никто меня не прогонял, сам ушел, — сказал Степан и добавил: — Надо ехать учиться, вот и ушел.
— Теперь ты и учишься с этими расфуфыренными барынями! Не знаю только, чему они тебя научат. Они богатые, им нужны для забавы молодые люди. Поиграются они с тобой и плюнут на тебя. Нет, сын, не дело ты делаешь...
— Ты бы, мать, лучше не вмешивалась в мои дела. Лезешь учить, а сама ничего не понимаешь.
Марья поджала губы, но сдержалась, сказала строго и твердо:
— Я, сын мой, понимаю одно: что хорошо, а что плохо.
Теперь Степан бывал у Александры Карповны каждый день. Когда было тепло и сияло весеннее веселое солнце, она, устроившись где-нибудь в тени старой липы, пыталась рисовать деревья, садовую дорожку со скамейкой, но у нее ничего не получалось, дорожка лезла куда-то вверх, а деревья выходили плоские, точно вырезанные из жести, и громоздились одно на другое. А когда Степан показывал, как надо писать ту же дорожку или куст сирени, она вдруг начинала вспоминать про какого-то художника в Харькове, который писал ее портрет, и она так измучилась за десять сеансов, что до сих пор не может переносить запаха краски и скипидара. Иногда в ее беспечных рассказах мелькало слово «поклонник», и Степан весь замирал, в груди холодело, и он мрачно молчал, хмурился. Но стоило ей прижаться к нему, взять за руку, как все проходило, он опять улыбался, чувствовал себя счастливейшим человеком на свете и говорил себе, что ему нет никакого дела до ее прежних поклонников, что ведь и у него была Устя и он тоже любил. Но разве все прошлое могло равняться с тем, что испытывал Степан сейчас! Ему даже рисование казалось тяжким и ненужным трудом, он мог часами смотреть на Александру Карповну, на ее красивое оживленное лицо, на светлые волосы, которыми играл ветерок, на ее маленькие сильные руки, на туфельку, свалившуюся с розовой пятки и висевшую на пальцах ноги. И весь день она была так близка и казалась так недоступна, что у Степана гулко и тяжело начинало стучать сердце, и тот вечерний дождь в Конторском саду, и ее шепот уже представлялись каким-то сном. Но вот уже надо было уходить, в саду темнело, на небе робко начинали мелькать сквозь молодую листву звездочки, и молчание уже делалось невыносимым, а говорить не было сил. Степан угрюмо молчал, а она, точно забавляясь этой угрюмостью, церемонно и высоко, будто для поцелуя, протягивала ему руку и говорила, поджимая губы: — Спасибо вам за урок, маэстро, прощайте!..