Но мать не сдается. Она начинает вспоминать Ивана, какой он был работящий да умелый, и по дому все делал, и пахал один, и сеял, а этот лоботряс все стены углем исчертил.
— Рисовать — тоже дело, — ворчит отец. — Я всю жизнь пахал да топором махал, а добра не нажил.
— Да ведь и перед людьми-то стыдно за него! Даже Назаровы ребята над ним смеются!..
Отец молчит. Это веский довод. Надо подумать. Степан ждет решения отца, затаив дыхание.
— Ладно, — говорит он наконец, — осенью отвезем к Ивану, пускай научит столярничать. — И поднялся, крестясь в темный угол на иконы.
Мать довольна и таким решением отца. Она живо убирает со стола и стелет постели. Голос у нее уже мягкий и ласковый.
Степан залезает на полати. Здесь никто не увидит его счастливой улыбки, никто не помешает воображать город Алатырь и то, как он будет жить в этом городе. Воображается, правда, что-то неопределенное, будто бы он, Степан, все чего-то ходит и ходит среди праздного народа, все кого-то разыскивает, и хотя не может никак найти того, кого ищет, но знает, что найдет, и потому счастлив!.. Слабо, как из-под земли, он слышит голос матери:
— От топора, чай, и руки у тебя отвалились?..
Нет, это не ему, это она с отцом говорит, и от этого еще лучше, еще слаще делается Степану. Он уже смело заглядывает в счастливые, смеющиеся лица, а их бесконечное множество, и все они красивы и приветливы и говорят друг другу какие-то приятные, ласковые слова. Какие же? Степан напрягает слух.
— Алатырь!..
— Алатырь!.. — шепчет и он сам, улыбаясь во сне.
Степан лежит в траве на берегу Бездны, вокруг стрекочут кузнечики, жужжат шмели. Сквозь рубаху он чувствует влагу смятой травы. Вверху по синему небу плывут белые пухлые облака. О чем-то говорит Дёля, сидящая неподалеку со своим рукоделием. Он не слышит, не понимает слов девочки, они не доходят до его сознания. Но тогда о чем он думает, чем занят? Ничем. Он просто смотрит в обычное летнее небо. Ведь глаза его никогда не устают смотреть. Устают ноги, если много ходишь, устают руки, если много работаешь, а вот глаза у него никогда не устают, хоть сколько смотри. И когда смотришь в эту светлую бездну неба мимо кудрявых облаков, тихо куда-то плывущих, то обо всем забываешь, даже о самом себе, о том, что у тебя есть руки и ноги и язык, чтобы отвечать на вопросы. Ничего нет, одни глаза. И ничего им не мешает смотреть и видеть... Видеть — чего? Этого Степан не знает и сказать не может. И пусть Дёля говорит свои слова. Ему приятен один звук ее близкого голоса. И он улыбается.
Чему он улыбается? Откуда он знает, ведь он даже не знает, что улыбается.
— Лежит улыбается, а корова в рожь залезла. Я, что ли, буду выгонять твою корову?!
Какая корова? Он не знает никакой коровы...
Дёля заливается смехом. Разве Степан тут не для того, чтобы присматривать за коровой? Разве мать его не для этого послала?!
Нет, он здесь для того, чтобы присматривать за небом. Но разве оно куда-нибудь уйдет? Ведь оно всегда вверху, когда ни взглянешь. Вай, какой же он сметной, этот Степка!.. Но если так, если он так долго смотрит в свое небо, то не видит ли он там бога?!
Дёля пугается своего внезапного вопроса и с изумлением и страхом смотрит на Степана, точно от него одного зависит божья кара за праздное суесловие. Дёля даже подвигается ближе к Степану, еще ближе, еще. И теперь, когда до Степановой головы можно достать рукой, она забывает о своем страхе. А может, его и не было вовсе? Может быть, она нарочно испугалась, чтобы подвинуться ближе к Степану? И от какого-то сладкого трепета вспыхивает ее лицо и дрожат руки. Она поскорей наклоняется над вышивкой. Мало-помалу она успокаивается, ведь Степан лежит как лежал, он близко, хотя и не видит ее. Но она неспроста спросила о боге. Конечно, Степан его видел — иначе как бы он нарисовал бога в алтышевской церкви? Если бы не видел, не нарисовал бы. Ведь того, чего Дёля не видела, она не может и представить, а не то что нарисовать. Значит, Степан видел, но только об этом нельзя говорить, об этом можно только думать. И Дёля, совсем успокоившись, оглядывается на коров. А корова Нефедовых и в самом деле бродит уже во ржи.
— Заснул, не слышишь? — говорит она, впадая опять в прежнее веселое настроение, опять начиная ту игру, где можно за будничным поведением скрыть какие-то другие слова. — Иди, говорят тебе, отгони свою корову!..
— Сходи и отгони.
— Корова-то ваша!
— А какая разница, чья корова потравит рожь?
— Вай, ленивый! Лежишь, как кузов...
Но разве в нарочито-сердитом ее голоске не слышится иное? Да если бы Степан поднялся, она бы огорчилась до тайных слез. Нет, пусть лежит он, как кузов, она сама выгонит корову из ржи и вернется на прежнее место, чтобы опять спокойно вышивать крестики, а краем глаза видеть эти светло-рыжеватые волосы, это тихое улыбающееся лицо и глаза, устремленные куда-то вверх, — ведь только он один и может нарисовать Дёле икону. А чтобы нарисовать бога, его надо увидеть. Пускай смотрит...