Может быть, эта робкая фантазия Дёли передалась и Степану? Или наоборот — она была всего лишь светлой тенью блаженства, в котором плавала мальчишеская душа Степана, согретая близостью Дёли? Вспомнил ли он своего алтышевского Саваофа? Но то же самое необъяснимое и невесть откуда взявшееся в нем счастье, которое впервые обожгло его сердце там, перед Саваофом, когда грозный бог по воле маленького создателя обрел душу деда Охона, то же самое счастье опаляло его и теперь. Что это такое? Откуда оно? Предвестник какой муки? Может быть, он поймет этот охватывающий его трепет потом, спустя годы, как поймет и свою любовь к Дёле, — теперь же он не знал и не понимал, что любит, что и сам любим. Все это было теперь само собой и так просто, как проста была и сама жизнь вокруг, как просто и чудно было голубое небо с плывущими облаками. Ведь это будет всегда с ним, это будет с ним вечно. Но странно — легкие руки как-то сладко дрожали, перебирая травинки. Он сел, оглянулся. Дёля куда-то бежала. Длинный просторный подол синей рубахи взбивался над быстро мелькавшими узкими ступнями. Толстая длинная коса билась на спине, как живая, Степан поглядел на брошенную в траве вышивку — по натянутому в пяльцах холсту точно пробежала птичка, оставив красные крестики следов. Легкая рука у Дёли. Да и сама она хорошая... Степан поднимается на ноги. Река солнечно блестит под обрывистым берегом, маленькие веселые волны заплескивают и омывают запекшуюся на солнце бурую глину. Может быть, слепить для Дёли лошадку, такую же, какую он слепил Ильке? Степан прыгает вниз. Нет, лошадка Дёле ни к чему... Куклу? Правда, лучше куклу. Он торопливо месит ком глины. Пусть будет кукла похожа на саму Дёлю. Самая настоящая Дёля, только маленькая... В долгой рубахе, босиком, с толстой косой на спине... Но какая противная глина. Разве это Дёля? Разве она толстая, как бочка? Это скорей похоже на Михала Назарова, ведь он растет не в вышину, а в ширину. Степан разбивает Михала и опять месит ком. Но опять не получается маленькая Дёля. Ага, мало глины, надо добавить... Печет солнце, полдневный зной накалил обрывистый берег, и от него несет жаром, как от печки. Пот градом катится по лицу, застилая глаза. Степан трудится уже с ожесточением, а Дёля никак не хочет получиться из глины. Вот уже, кажется, похожа и долгая рубаха, и босые ноги выглядывают из-под рубахи, и коса, и поясок, а лицо вовсе не Дёлино. Разве такое лицо у Дёли! Скорей это лицо Петярки Назарова... Степан в отчаянии опускает руки. Его сражает разница между тем, что перед ним и что в нем. Потом вдруг с закипевшими на глазах слезами бъет кулаком по своему творению, топчет ногами, пинает комки, и они с плеском падают в воду Бездны... В изнеможении он вылезает наверх. Где Дёля? Не видно Дёли. Наверное, ушла домой — тесовые сизые крыши домов дрожат в знойном мареве... Степан ничком падает в траву, и тягучее, холодное горе, точно обвал, давит его к земле.
Медленно тянутся летние длинные дни, они похожи один на другой, похожи, правда, потому, что дни эти — всего лишь ожидание осени, того дня, когда Степан отправится в Алатырь. Это нетерпение то глохнет и забывается в каком-нибудь новом увлечении (тайно от матери, например, мастерил крылья, обуянный жаждой полетать над землей — ведь ястреб же летает, даже не взмахивая крыльями, отчего не полетать и ему?), то эта радостная мысль об Алатыре вдруг перебивается щемящей тоской — а как же Дёля? — то разгорается с новой силой, точно костер, в который брошена охапка сухого хвороста. И тогда воображение захлестывают картины будущей жизни: полный сундук красок, иконы, которые он нарисует. А в роли учителя ему воображается некто, похожий почему-то на алтышевского попа, как он стоит у Степана за спиной, когда тот рисует, и хвалит его работу. А как иначе? Учитель-художник — это не непонятливая мать, которая все время ворчит даже на то, что он изрисовал углем все стены, все доски, все крышки для горшков и крынок. «Куда ни сунься, везде лики!..» А чтобы уязвить Степана еще больше, заявляет, что черных людей не бывает. Само собой, людей не бывает ни черных как сажа, ни белых как мел. Это Степан и сам знает. Но чем еще рисовать? Однажды на берегу Бездны среди камешков он нашел кусочек жесткой охры, но этого кусочка хватило только на Николу-угодника, — Степан начертил его на стене конюшни возле костылей, где висит сбруя. Все у Николы получилось красное — и лицо, и волосы. Долго держался Никола на этом месте — до весенних дождей, так что всякий раз, когда Дмитрий запрягал и распрягал лошадь, с каким-то смущением взглядывал на красное лицо Николы и удовлетворенно покачивал головой -— ну прямо как с иконы списано, хоть молись на него. Может быть, оттого у отца и не хватает духу корить Степана за безделие, как велит ему мать? Она всегда жалуется отцу на него. Да отец, правда, только вздыхает и молчит. Даже если Степан допоздна прошляется где-нибудь на берегу Бездны, то и тогда отец не всякий раз ругает. А бывает и так: вроде вот-вот скажет чего-то, да только поведет своей большой ладонью по Степановой голове — и нет для Степана ласки желанней.