— Мы с дядей Степаном дали нищим, — сказал Петярка. — Тут они приходили...
Вера опустилась на лавку. Кажется, она впервые не находила бранных слов. Вытаращив глаза, она смотрела на Ивана.
После еды, которая так и прошла в угрюмом молчании (даже Васька в зыбке молчал!), Иван велел брату идти за ним.
Пришли в мастерскую. Иван сел на верстак и сказал:
— Вот что, парень, если хочешь жить у меня, давай работай. Ты уже не маленький, а у меня, знаешь, лишней копейки нет. — Он говорил чуждо и холодно, без всякого раздражения, точно не брат был ему Степан, а посторонний человек. И эти холодные слова точно отрезвили Степана: он увидел, как Иван похудел за зиму, как заострились скулы, какие усталые у него плечи, какая безысходная тоска в глубоко запавших глазах... Где та осенняя веселость? Где лихие усики?.. Степан смущенно опустил голову, но тотчас снова взглянул на брата.
— А хочешь, ступай к отцу, — тихо, равнодушно сказал Иван.
— Домой не пойду, буду тебе помогать.
Иван, помолчав, так же тихо сказал:
— Ангелочков да лошадок я бы тоже любил вырезать, да за них денег не платят... Вон, — кивнул он на два готовых сундука, стоявших один на другом, — этим еще как-нибудь прокормишься...
— Я помогу, — сказал Степан, но брат словно и не слышал. — Эх, жизнь!.. — вырвалось у него с тяжелым вздохом. — И просвета не видать, Васька совсем обрек меня...
Теперь Степан был спокоен. Столярная работа не раздражала его, как это было осенью. Может быть, просто он меньше уставал, работая пилой и рубанком. Но было еще какое-то тихое и глубокое разочарование в ученичестве у иконописца, у лучшего иконописца в Алатыре. Что уж тогда говорить о других, которые несчастными сиротами стоят в своих дощатых лавочках по базарным дням на Венце!.. Нет уж, лучше здесь, у брата заниматься делом, чем прислуживать у чужих недобрых людей. Так он сам себя уговаривал, когда от усталости опускались руки, а рубанок казался тяжелой непослушной колодой, — слишком близки и свежи были в памяти дни в доме Тылюдина, слишком большая разница оказалась между горячей ребяческой надеждой и явью. Надо было с ней примириться, остыть, набраться новых сил, чтобы они мало-помалу снова укрепили дерзость в сердце мальчика, если она там жила вообще.
Да и несравнимо легче было теперь жить в доме брата — ведь он уже ничего не ждал, и каждый новый день не оттягивал никакого срока. Наоборот, каждый новый день приближал весну, приближал троицын день, день весенней ярмарки, когда они повезут на продажу свои столярные изделия.
Помощь Степана взбодрила и старшего брата. Дело пошло живее, надежда осветила уставшее, измученное лицо Ивана. Оставалась до троицы неделя, и воодушевленный Иван принялся за третий маленький круглый столик на толстой резной ноге. Теперь он успеет сделать и его. А сундуки он велел Степану покрасить зеленой краской — ведь это по его части!
Сундуки вынесли на улицу. Весенняя теплынь, солнце, безумолчные песни скворцов и чечевичек, поселившихся на высокой березе перед домом, первая изумрудная трава, покрывшая весь двор, запах вскопанных гряд — все это настраивало Степана на какой-то праздничный лад, и он с особым тщанием приготовил краску, сам довольный своим умением, которого у него еще совсем недавно и не было.
Петярка крутился под ногами, приставал с просьбой дать и ему покрасить, и такой восторг был в его детских живых глазах, такая радость, что Степан не мог отказать ему, хотя У самого руки зудели от жажды работы, на которую он впервые получил полное право. Но когда сундуки выкрасили в зеленый цвет, когда древесный рисунок исчез навсегда под слоем краски, они вдруг поразили Степана какой-то своей тяжелой угрюмостью. Однако брату они понравились.
— Вот хорошо! — сказал он, вышедши на крыльцо.
Но что хорошего? Ничего хорошего не было, и похвала брата отчего-то только вызвала досаду. Но тут он вспомнил про краски, которые подарил ему на прощание Василий Артемьевич. И, затая сладкую мысль разрисовать сундуки, он вздохнул спокойнее — ведь если хорошо сейчас, то каково же будет потом!..
Два дня он помогал Вере в огороде — сажали лук, репу, морковь, копал гряды под огурцы, удивляясь Вериным вздохам о том, что «не дай бог, если нынешнее лето опять такое же будет, как прошлое».
— А что, разве плохое лето было? — спросил Степан, вспоминая свои походы в лес, луг над Бездной, родник, где они с Дёлей пили, — ведь такого лета еще не было в жизни Степана. Но у Веры было свое суждение:
— Да уж чего хорошего — такой неурожай, такой неурожай, что я сроду такого не помню. Как только зиму и прожили — эка дороговизна!.. Не дай бог! — И крестилась на колокольный звон, весело летевший от ближней церкви.
Но Степана это не касалось. Его занимали теперь сундуки, а они не спешили сохнуть. Но вот палец уже оставляет едва заметный отпечаток: значит, можно приниматься. Он получше промыл кисточки, размешал в баночках краску, добавил туда масла и рано утром, когда Петярка еще спал, а Иван строгал в передней избе, приступил к своему художеству. Поначалу он сильно робел, руки не хотели слушаться, были точно деревянные, а громадная зеленая плоскость крышки казалась необъятной и вселяла какой-то панический страх. Да не оставить ли уж так? Ведь говорит же брат, что хорошо!.. Но этот голос был уже не властен над ним, и кисточка словно сама собой тянулась нарушить зеленое уныние. И оно было нарушено — вскоре на крышке во всей своей наивной простоте расцвел пышный невиданный цветок. Зеленое уныние было разбито, это еще больше смутило Степана — какой-то дикий резкий вопль издавал изуродованный сундук. И когда растерянный Степан нарисовал в углу нечто подобное, ему показалось, что резкий вопль вроде бы попритих, точно уродство утверждалось в своем законном праве на жизнь. Когда же в каждом углу крышки распустились красные кровавые цветы, дикий вопль цвета совсем затих в своем пышном самодовольстве. Обрадованный таким поворотом дела, Степан пустил по краям крышки синие диковинные листья. Многое тут зависело не от воли художника, но от скудного наличия красок, а поскольку красной было гораздо больше, чем других, то он и употреблял ее смело. Синей же было меньше, и, сообразуясь с этой жестокой реальностью, вырастали и синие листья. И хоть первоначальные секреты колера Степану были знакомы, однако он не решился испытывать судьбу, и самые дикие, невиданные цветы и листья разукрасили крышки всех трех сундунков.
Когла Степан со стороны глянул на свое художество, то первым желанием было убежать, скрыться, спрятаться. От кого? — он не знал, но желание было так сильно, что он ринулся сначала в огород, но навстречу ему шла Вера, устало потирая поясницу.
— Ты чего? — сказала она, заметив странное выражение на лице Степана, но мысль о меньшем сыне владела ею основательнее, и она спросила: — Не слышно, не орет там Васька?..
— Нет, вроде нет...— пробормотал Степан, повернулся и как-то боком, крадучись пошел обратно — к воротам.
— Как нет, отсюда слыхать,— сказала Вера недовольно.
Но тут вышел на крыльцо Иван и крикнул Вере:
— Васька кричит, где ты там? — И вперил изумленный взгляд в сундуки. Степану показалось, что земля у него уходит из-под ног, что крышки у сундуков до невозможности безобразны, что сейчас разгневанный брат прикажет их замазать. И хотя цветы были безобразны, но он чувствовал, что приказания замазать цветы он не выдержит, что нехорошо обзовет брата и убежит вон — куда угодно, хоть опять к Тылюдину краски тереть!.. И он стоял, опустив голову, ожидая суда над своим творением.
Иван, однако, сказал неожиданно спокойно:
— Чего это ты намалевал?
Степан не поднимал головы.
— Гляди, как разукрасил, — сказал Иван подошедшей Вере, и голос его был безнадежно тоскливым, точно гнев перегорел в его груди, не успев обрушиться на Степана. — Куда их теперь повезешь, засмеют люди... Придется перекрасить, — добавил он. — Краска-то хоть осталась?..