— Ты, знать, ожидаешь, когда съедим всю картошку? — с усталой ворчливостью говорит мать из сеней. — Чего уселся, как барин?
Едят, не вздувая огня. Степан лезет на свое обычное место за столом и невольно задевает Ильку. Тот, кажется, только и ждал повода заорать. У матери, ясное дело, виноват Степан. Отец молчит, не вмешивается, круто солит облупленную картошку. Опять эта картошка. Сколько он помнит себя, с картошки день начинается и картошкой кончается. Мать варит ее чищеной и в кожуре, целой и резаной, тертой и мятой. Как надоела Степану эта картошка!
— Совсем от рук отбился, — жалуется плаксивым голосом Марья на сына, — поговорил бы хоть ты с ним, отец, ведь все на мне одной лежит... — Она и в самом деле готова разреветься. Сейчас Фиму начнет вспоминать, думает Степан, хотя ему тоже до слез жалко мать.
— Все на мне одной... совсем замучилась... Как хорошо, когда Фима-то дома была, как хорошо, а этот... ничем не поможет...
Отец покашлял.
— Чай, прясть и ткать парня не заставишь.
— Да ведь и без этого дел-то много, чего ты тоже говоришь!
— Надо подумать...
— Да чего еще думать! — срывается Марья на крик. — Да возьми хоть с собой, пускай помогает!..
— Там уж нечего помогать, скоро кончаем.
Но мать не сдается. Она начинает вспоминать Ивана, какой он был работящий да умелый, и по дому все делал, и пахал один, и сеял, а этот лоботряс все стены углем исчертил.
— Рисовать — тоже дело, — ворчит отец. — Я всю жизнь пахал да топором махал, а добра не нажил.
— Да ведь и перед людьми-то стыдно за него! Даже Назаровы ребята над ним смеются!..
Отец молчит. Это веский довод. Надо подумать. Степан ждет решения отца, затаив дыхание.
— Ладно, — говорит он наконец, — осенью отвезем к Ивану, пускай научит столярничать. — И поднялся, крестясь в темный угол на иконы.
Мать довольна и таким решением отца. Она живо убирает со стола и стелет постели. Голос у нее уже мягкий и ласковый.
Степан залезает на полати. Здесь никто не увидит его счастливой улыбки, никто не помешает воображать город Алатырь и то, как он будет жить в этом городе. Воображается, правда, что-то неопределенное, будто бы он, Степан, все чего-то ходит и ходит среди праздного народа, все кого-то разыскивает, и хотя не может никак найти того, кого ищет, но знает, что найдет, и потому счастлив!.. Слабо, как из-под земли, он слышит голос матери:
— От топора, чай, и руки у тебя отвалились?..
Нет, это не ему, это она с отцом говорит, и от этого еще лучше, еще слаще делается Степану. Он уже смело заглядывает в счастливые, смеющиеся лица, а их бесконечное множество, и все они красивы и приветливы и говорят друг другу какие-то приятные, ласковые слова. Какие же? Степан напрягает слух.
— Алатырь!..
— Алатырь!.. — шепчет и он сам, улыбаясь во сне.
Степан лежит в траве на берегу Бездны, вокруг стрекочут кузнечики, жужжат шмели. Сквозь рубаху он чувствует влагу смятой травы. Вверху по синему небу плывут белые пухлые облака. О чем-то говорит Дёля, сидящая неподалеку со своим рукоделием. Он не слышит, не понимает слов девочки, они не доходят до его сознания. Но тогда о чем он думает, чем занят? Ничем. Он просто смотрит в обычное летнее небо. Ведь глаза его никогда не устают смотреть. Устают ноги, если много ходишь, устают руки, если много работаешь, а вот глаза у него никогда не устают, хоть сколько смотри. И когда смотришь в эту светлую бездну неба мимо кудрявых облаков, тихо куда-то плывущих, то обо всем забываешь, даже о самом себе, о том, что у тебя есть руки и ноги и язык, чтобы отвечать на вопросы. Ничего нет, одни глаза. И ничего им не мешает смотреть и видеть... Видеть — чего? Этого Степан не знает и сказать не может. И пусть Дёля говорит свои слова. Ему приятен один звук ее близкого голоса. И он улыбается.
Чему он улыбается? Откуда он знает, ведь он даже не знает, что улыбается.
— Лежит улыбается, а корова в рожь залезла. Я, что ли, буду выгонять твою корову?!
Какая корова? Он не знает никакой коровы...
Дёля заливается смехом. Разве Степан тут не для того, чтобы присматривать за коровой? Разве мать его не для этого послала?!
Нет, он здесь для того, чтобы присматривать за небом. Но разве оно куда-нибудь уйдет? Ведь оно всегда вверху, когда ни взглянешь. Вай, какой же он сметной, этот Степка!.. Но если так, если он так долго смотрит в свое небо, то не видит ли он там бога?!
Дёля пугается своего внезапного вопроса и с изумлением и страхом смотрит на Степана, точно от него одного зависит божья кара за праздное суесловие. Дёля даже подвигается ближе к Степану, еще ближе, еще. И теперь, когда до Степановой головы можно достать рукой, она забывает о своем страхе. А может, его и не было вовсе? Может быть, она нарочно испугалась, чтобы подвинуться ближе к Степану? И от какого-то сладкого трепета вспыхивает ее лицо и дрожат руки. Она поскорей наклоняется над вышивкой. Мало-помалу она успокаивается, ведь Степан лежит как лежал, он близко, хотя и не видит ее. Но она неспроста спросила о боге. Конечно, Степан его видел — иначе как бы он нарисовал бога в алтышевской церкви? Если бы не видел, не нарисовал бы. Ведь того, чего Дёля не видела, она не может и представить, а не то что нарисовать. Значит, Степан видел, но только об этом нельзя говорить, об этом можно только думать. И Дёля, совсем успокоившись, оглядывается на коров. А корова Нефедовых и в самом деле бродит уже во ржи.
— Заснул, не слышишь? — говорит она, впадая опять в прежнее веселое настроение, опять начиная ту игру, где можно за будничным поведением скрыть какие-то другие слова. — Иди, говорят тебе, отгони свою корову!..
— Сходи и отгони.
— Корова-то ваша!
— А какая разница, чья корова потравит рожь?
— Вай, ленивый! Лежишь, как кузов...
Но разве в нарочито-сердитом ее голоске не слышится иное? Да если бы Степан поднялся, она бы огорчилась до тайных слез. Нет, пусть лежит он, как кузов, она сама выгонит корову из ржи и вернется на прежнее место, чтобы опять спокойно вышивать крестики, а краем глаза видеть эти светло-рыжеватые волосы, это тихое улыбающееся лицо и глаза, устремленные куда-то вверх, — ведь только он один и может нарисовать Дёле икону. А чтобы нарисовать бога, его надо увидеть. Пускай смотрит...
Может быть, эта робкая фантазия Дёли передалась и Степану? Или наоборот — она была всего лишь светлой тенью блаженства, в котором плавала мальчишеская душа Степана, согретая близостью Дёли? Вспомнил ли он своего алтышевского Саваофа? Но то же самое необъяснимое и невесть откуда взявшееся в нем счастье, которое впервые обожгло его сердце там, перед Саваофом, когда грозный бог по воле маленького создателя обрел душу деда Охона, то же самое счастье опаляло его и теперь. Что это такое? Откуда оно? Предвестник какой муки? Может быть, он поймет этот охватывающий его трепет потом, спустя годы, как поймет и свою любовь к Дёле, — теперь же он не знал и не понимал, что любит, что и сам любим. Все это было теперь само собой и так просто, как проста была и сама жизнь вокруг, как просто и чудно было голубое небо с плывущими облаками. Ведь это будет всегда с ним, это будет с ним вечно. Но странно — легкие руки как-то сладко дрожали, перебирая травинки. Он сел, оглянулся. Дёля куда-то бежала. Длинный просторный подол синей рубахи взбивался над быстро мелькавшими узкими ступнями. Толстая длинная коса билась на спине, как живая, Степан поглядел на брошенную в траве вышивку — по натянутому в пяльцах холсту точно пробежала птичка, оставив красные крестики следов. Легкая рука у Дёли. Да и сама она хорошая... Степан поднимается на ноги. Река солнечно блестит под обрывистым берегом, маленькие веселые волны заплескивают и омывают запекшуюся на солнце бурую глину. Может быть, слепить для Дёли лошадку, такую же, какую он слепил Ильке? Степан прыгает вниз. Нет, лошадка Дёле ни к чему... Куклу? Правда, лучше куклу. Он торопливо месит ком глины. Пусть будет кукла похожа на саму Дёлю. Самая настоящая Дёля, только маленькая... В долгой рубахе, босиком, с толстой косой на спине... Но какая противная глина. Разве это Дёля? Разве она толстая, как бочка? Это скорей похоже на Михала Назарова, ведь он растет не в вышину, а в ширину. Степан разбивает Михала и опять месит ком. Но опять не получается маленькая Дёля. Ага, мало глины, надо добавить... Печет солнце, полдневный зной накалил обрывистый берег, и от него несет жаром, как от печки. Пот градом катится по лицу, застилая глаза. Степан трудится уже с ожесточением, а Дёля никак не хочет получиться из глины. Вот уже, кажется, похожа и долгая рубаха, и босые ноги выглядывают из-под рубахи, и коса, и поясок, а лицо вовсе не Дёлино. Разве такое лицо у Дёли! Скорей это лицо Петярки Назарова... Степан в отчаянии опускает руки. Его сражает разница между тем, что перед ним и что в нем. Потом вдруг с закипевшими на глазах слезами бъет кулаком по своему творению, топчет ногами, пинает комки, и они с плеском падают в воду Бездны... В изнеможении он вылезает наверх. Где Дёля? Не видно Дёли. Наверное, ушла домой — тесовые сизые крыши домов дрожат в знойном мареве... Степан ничком падает в траву, и тягучее, холодное горе, точно обвал, давит его к земле.