Медленно тянутся летние длинные дни, они похожи один на другой, похожи, правда, потому, что дни эти — всего лишь ожидание осени, того дня, когда Степан отправится в Алатырь. Это нетерпение то глохнет и забывается в каком-нибудь новом увлечении (тайно от матери, например, мастерил крылья, обуянный жаждой полетать над землей — ведь ястреб же летает, даже не взмахивая крыльями, отчего не полетать и ему?), то эта радостная мысль об Алатыре вдруг перебивается щемящей тоской — а как же Дёля? — то разгорается с новой силой, точно костер, в который брошена охапка сухого хвороста. И тогда воображение захлестывают картины будущей жизни: полный сундук красок, иконы, которые он нарисует. А в роли учителя ему воображается некто, похожий почему-то на алтышевского попа, как он стоит у Степана за спиной, когда тот рисует, и хвалит его работу. А как иначе? Учитель-художник — это не непонятливая мать, которая все время ворчит даже на то, что он изрисовал углем все стены, все доски, все крышки для горшков и крынок. «Куда ни сунься, везде лики!..» А чтобы уязвить Степана еще больше, заявляет, что черных людей не бывает. Само собой, людей не бывает ни черных как сажа, ни белых как мел. Это Степан и сам знает. Но чем еще рисовать? Однажды на берегу Бездны среди камешков он нашел кусочек жесткой охры, но этого кусочка хватило только на Николу-угодника, — Степан начертил его на стене конюшни возле костылей, где висит сбруя. Все у Николы получилось красное — и лицо, и волосы. Долго держался Никола на этом месте — до весенних дождей, так что всякий раз, когда Дмитрий запрягал и распрягал лошадь, с каким-то смущением взглядывал на красное лицо Николы и удовлетворенно покачивал головой -— ну прямо как с иконы списано, хоть молись на него. Может быть, оттого у отца и не хватает духу корить Степана за безделие, как велит ему мать? Она всегда жалуется отцу на него. Да отец, правда, только вздыхает и молчит. Даже если Степан допоздна прошляется где-нибудь на берегу Бездны, то и тогда отец не всякий раз ругает. А бывает и так: вроде вот-вот скажет чего-то, да только поведет своей большой ладонью по Степановой голове — и нет для Степана ласки желанней.
— Подстричь бы твои космы, зарос...
Но почему так тяжело вздыхает отец? Может быть, ему жалко отпускать Степана в Алатырь, на чужую сторону? Но так ли это, об этом не знает, наверное, и мать. Дмитрий не любит рассказывать, какая печальная дума лежит на душе. Да и трудная дума у него. Она о том, что рисовать, а особенно иконы, — это не каждый сумеет, умение это — божий дар, божья воля, и ей нельзя, просто невозможно перечить. Каким-то чутьем он, загрубевший в нужде и тяжелой работе, понимает, что этот таинственный дар коснулся его сына. И, бросив взгляд в темный угол, где висят старые родительские иконы, он крестится и говорит про себя: «Помоги ты ему, царица небесная...» Конечно, в крестьянском деле умение рисовать и чертить вроде бы и без особой надобности, но мысль, что все то, что от бога — свято и не подлежит суду человеческому, наполняет душу Дмитрия благоговейным смирением, которое невозможно выразить словом. Вот он и вздыхает, когда Марья начинает жаловаться на сына. Да, хорошо бы послать Степана не к Ивану в подмастерья и на побегушки, а на учебу, да что делать. Как ни рассчитывай свой скудный достаток, ничего не выходит. Придется отдать Степана в чужие руки. Может, живя у людей, чему-нибудь научится, да и себя заодно прокормит...
И в таких думах отец не меньше самого Степана ждет осени, кануна воздвиженья, когда можно будет везти коноплю на ярмарку в Алатырь...
Но если тихо и согласно примирился Дмитрий с необходимостью отъезда Степана, с уходом его из родного дома, из семьи, то в покорной и робкой душе маленькой Дёли впервые не было согласия с тем, что должно было совершиться.
О том, что Степан уедет из Баевки, она услышала за вечерней едой — старшие Кудажи перебирали деревенские новости. Дёля не вникала в эти разговоры, к тому же младший братишка болтал под столом ногами, норовя привлечь к себе внимание сестры. И вдруг у Дёли как-то странно сжимается в груди: Нефедовы снаряжают Степана в Алатырь!.. Она замерла в надежде, что ослышалась. Но слова матери звучат как приговор:
— Там ему и место, бездельнику. Чужая сторонка научит работать...
«Степа не бездельник, не лодырь!» — хочется крикнуть Дёле, но она закусывает дрожащие губы. Спасительная темнота вечерней избы скрывает и от родителей, и от востроглазых братьев смертную бледность на ее смуглом загорелом лице.
Старшие Кудажи обменялись свежей деревенской новостью да и забыли, и никто на свете не знал, что с этого самого вечера началась для Дёли другая жизнь, потому что другой стала и сама Дёля — детского сердца ее коснулась святая мука первой любви, начался печальный праздник, который осветит и всю ее будущую жизнь, жизнь крестьянской жены, матери, хозяйки дома, в котором всемогущая скудость так скора и легка на расправу со всем, что не имеет к ней отношения.
Но пока было только начало праздника, тихого, сокровенного, и если внешне жизнь Дёли состояла из обычной череды забот по дому, которые возлагала на нее мать (в основном Дёля пасла корову и теленка), то детская наивная душа жила в необычайном нервном напряжении — она то парила в счастливом забвении, то по самому пустяковому поводу рушилась наземь, погружаясь в глубины самого лютого и безысходного горя. Особенно изводили Дёлю насмешки Петярки и Михала Назаровых — с невероятной изобретательностью они находили повод позубоскалить над Степаном. Они придумали ему кличку — Стриженый. Они были свидетелями его неудачного полета на крыльях, которые Степан смастерил из обручей от кадушки и материного сарафана. Они умирали со смеху, тыча пальцами в красного Николу. И если все это самого Степана словно бы и не касалось, то Дёля страдала вдвойне. Она готова была броситься на долговязого Петярку, выцарапать его овечьи глаза, однако на долю ей доставалось одно — придумывать для Петярки и Михала кары: как их сгрызут волки, когда они пойдут в лес драть лыки, как водяной утянет их в омут Бездны, когда они будут купаться. И она молилась по ночам, чтобы так оно и было. Однако стоило Степану в какой-нибудь день не прийти на луг караулить корову — хотя после того как убрали рожь, особой нужды смотреть за коровами не было, — Дёля сердилась, а дома раздражалась по малейшему поводу, давала подзатыльники младшим братьям, перечила матери, плакала, забившись на полати, не слезала даже к столу ужинать. Но на другой день, когда Степан наконец-то появлялся на выгоне, старалась показать свою обиду, не отвечала на Степановы вопросы, хотя держать себя строго ей удавалось с великим усилием, да и то только в первую минуту встречи, так что Степан и не замечал ее сердитого вида, ее зареванного лица.