— Иди-ка, сынок, поправь.
И пока Степан пишет глаза, старик откладывает кисть, достает из кармана табакерку с нюхательным табаком и, набивши им угрястый нос, заводит какой-нибудь рассказ о том, какое вот однажды дело было, лет десять тому, как расписывали они с артелью церковь в женском монастыре, а хозяин такой был бабник, такой бабник!..
И если его не обрывал Петр Андреевич, следовал такой откровенный и подробный рассказ, что у Степана краснели уши.
Никоныч, говоря, отправлял в нос все новые порции табаку, рассыпая себе на рубашку и на палитру с краской.
В первые дни они со стариком больше всего работали вдвоем. Ковалинский улаживал финансовые разногласия с настоятелем собора и старостой, но те упрямились, и Петр Андреевич безуспешно грозился поехать в Казань и жаловаться на них. Тогда настоятель со старостой начали придираться к их работе. Настоятель однажды даже пустился в дискуссию, указывая на только что написанного апостола.
— Что это у вас за апостол? Это не апостол, а какой-то мужик-голодранец!
Но Никоныч ответил ему вполне разумно и красноречиво:
— Кто же был, по-твоему, апостол Петр? Граф? Аль, может, князь?! Петр был простым мужиком! Иисус увидел его с братом, закидывающим сети в море, «ибо они были рыболовами».
— Мало ли кто кем был, важно, кто кем стал! — воскликнул настоятель с сознанием собственной важности.
Но Никоныч и тут нашелся:
— Ну, это уж и вовсе не от бога, а от полицейского участка. Если бы Петр ради фелони[3] пошел за Христом, а то ведь он пошел трудиться и страдать!
Настоятель вспыхнул, насупился, повернулся и, раскидывая полы рясы, быстро вышел вон. Староста погрозил Никонычу пальцем и выбежал следом.
После этого настоятель и староста ни разу не показывались в соборе, а Степана так поразила эта победа старика над важным и заносчивым настоятелем, что он без всякого зова помогал Никонычу дописывать лики на иконах, но просил, чтобы старик не говорил об этом Петру Андреевичу.
— Нет, не скажу. На кой ляд мне говорить об этом? Хозяин — он есть хозяин. Только вот не понимаю, из-за какой корысти ты так для него пыжишься? Хозяйских дел, сынок, никогда не переделаешь.
— Я, Никоныч, люблю рисовать, для меня нет занятия приятнее, — сказал Степан.
Старик с сомнением покачал головой:
— Не понимаю, чего тут приятного. Лучше займись молодой монашенкой. В твои годы я, брат, ощупал всех молодых монашек в Казанской губернии.
— Мне, Никоныч, кроме рисования, ничего не надо!
— Глуп ты еще, как я погляжу, — вполне серьезно сказал Никоныч. — Для художника женщина первое дело. Ты, может, думаешь, что станешь настоящим художником, если с утра до потемок будешь писать эти лики? Как бы не так!..
— А что надо?
— А жить надо, вот что! — молодо воскликнул Никоныч. — Душе волю дать, вот что! — И сунул щедрую щепоть табаку в широкую, как труба, ноздрю. — А-а-пчхи! — раздалось под сводами собора. — Вот, правду говорю, — подтвердил он сам себе.
— А вот ты жил, отчего же настоящим художником не сделался? — спросил Степан.
Никоныч как-то странно заволновался, задергал плечами и, пробормотав:
— Я — другое дело, особый тут сказ, — замолчал, насупился и принялся за толстую, осанистую фигуру святой Екатерины. И в таком необыкновенном молчании старик усердно трудился до вечера, до прихода Ковалинекого. А когда тот посмотрел на его работу и спросил, сам ли он это написал, старик даже обиделся:
— Кто же сделает за меня? Аль ты вовсе забыл, как я раньше-то писал?
— Ну, верю, верю, — торопливо сказал Ковалинский.
— Ну, раз веришь, так дал бы ты мне, Андреич, в счет моего заработка хотя бы полтинник, а то что-то поясницу заломило.
— Никаких полтинников, Никоныч. Как договорились, так и будет. А насчет поясницы ты мне брось, мы сюда приехали работать, а не редькой натираться, — строго проговорил Ковалинский и опять посмотрел на законченную икону. — Что-то не нравится мне твоя Екатерина...
И тут Никоныч обиделся всерьез, заругался бранными словами, плюнул под ноги и пошел вон.
Степану было жалко старика, и он подумал, что отдаст ему рубль, который имелся у него.
— Ты поменьше слушай этого старого болтуна, — сказал Ковалинский, — у него нет совести, он может наговорить тебе такое... Он жизнь свою разменял на всякие глупости и пустяки, а теперь вот ни дома, ни семьи и гол как сокол. Я ведь его пожалел и взял с собой, чтобы он с голоду в Казани не помер. Толку от него мало, а языком болтать горазд...
Но Ковалинский что-то недоговаривал, и Степан это чувствовал. Тайна старика еще больше заинтересовала Степана.
Они вышли из сумрачной прохлады собора на тихий закатный свет солнца. Где-то в конце улицы щелкнул кнутом пастух, слышалось мычание коров, возвращающихся с пастьбы, и зазывные голоса хозяек.
— Дочка! Дочка!.. — звучал близко особенно звонкий и сильный голос.
Ковалинский и Степан шли возле железной решетки вокруг собора, и Петр Андреевич говорил:
— Завтра я поеду в Казань, надо уладить дела да посмотреть, как у нас дома. Ты тут останешься за старшего, я уже об этом предупредил настоятеля. Так что посматривай за Никонычем, как бы он не напился. Ежели ему попадет капля вина, тогда он больше не работник. — И добавил с тяжелым вздохом: — Эх, люди, люди...
Степан неопределенно пошевелил плечами. Как ему смотреть за Никонычем, ведь он не ребенок...
Они обошли собор и опять остановились у паперти, наблюдая, как стадо идет по улице в облаке густой золотистой пыли.
Ковалинский уехал рано поутру с почтовым ямщиком. Никоныч, когда узнал это, обрадовался и повеселел.
— Сроду под хозяйским глазом работать не любил, — сказал он. — Я что, каторжный какой, что ли, чтобы за мной надзирать? Я свободный художник, и хочу — работаю, хочу — нет, а если заработал — плати, и точка.
— А за что ты хозяев не любишь? — спросил Степан.
— А за что их любить? — живо отозвался Никоныч. — Хозяин — не баба, для него сколько ни старайся, сколько ни люби, ему все мало, он тебя до последней капли высосет, а потом и вытолкнет и спасибо не скажет. Знаю я эту породу.
— И Петр Андреевич такой же? — спросил Степан с улыбкой — он почему-то не принимал всерьез ворчание старика.
— А какой же еще? Такой и есть и сроду таким был — ведь я его давно знаю...
Степану хотелось спросить, что же Никоныч знает, но он промолчал и ждал, пока старик нанюхается табаку, — может, он и сам заговорит.
— Табачок, однако, кончается, — печально сказал Никоныч и бережно закрыл жестяную баночку. — Купить бы надо, да купило мое хозяин в Казань увез. Али тебе оставил, а? — вкрадчиво спросил он у Степана. — Нет, не оставил? Ну, так я и знал, так и знал, он такой, Петька-по́ляк такой, своего не упустит, да и чужое к рукам приберет. — Никоныч покосился на Степана. — Он тебе какую плату-то положил?
Степан пожал плечами.
— Ну вот, вот, я и говорю — всю жизнь везет ему на таких дураков, вроде меня да тебя. Через кого он, думаешь, в люди-то вышел? А, не знаешь! Да вот через меня! — вскрикнул Никоныч.
— Как? — изумился Степан.
— Да вот так! О, не знаешь ты, парень, как в прежние годы Никоныч писал! Меня, брат, с молодых лет по имени-отчеству величали за тонкую работу, да не кто-нибудь, а сам архиерей. Да у любого православного и нынче спроси, какой Никоныч художник был, всякий тебе скажет. — Очки у старика съехали на самый кончик носа, и белесые глаза сияли детским, простодушным восторгом. — Такие, брат, дела. А Петька-то-по́ляк и подъехал ко мне этаким бесом: Иван Никоныч да Иван Никоныч! Ну, а мне что — гляди, не жалко. Правда, поизголялся я над ним, был грех, был. Когда выпивши бывал, я уж любил покуражиться. Куда, говорю, ты своим лютеранским рылом в православную веру лезешь? Вот, говорю, отчего лики-то у тебя какие-то базарные получаются, а не духовные! До слез так-то парня доводил, до слез. Крестился, говорю, нынче, «Отче наш» читал? «Читал, Иван Никоныч, читал!» Ну, правду сказать, переимчивый он был, ловкий, все с лету схватывал. Да и куда пошлю, за водкой там или за табаком, живо бегал. За это я его уважал. — Никоныч опять открыл баночку, собрал щепотью табачную пыль, сунул в нос, прочихался и продолжал с веселой ухмылкой: — Вот однажды дело такое было — писал я для купца Николаева «Успение». Плату он хорошую положил, да и задатку дал изрядно. Хорошо у меня дело пошло, да запил я. А Николаеву как приспичило — подай да подай ему «Успение». Ну, а мне тоже шлея под хвост попала, понесло меня, христового, остановиться не могу. И вот Петька это сделал — дописал икону-то кое-как да снес ее Николаеву. Чего уж там у них вышло, каким он к купцу бесом подъехал, да только после того к нему в дом и зачастил, и зачастил. А через годик-то купеческую дочку, Варьку-то, и сосватал. Тут уж у него дела-то и пошли: и дом купил, и мастерскую свою завел, хозяином сделался, а ко мне уж и не ногой... Старик печально вздохнул, уронил голову на грудь и так посидел молча. От того воодушевления, с каким он начал рассказ свой, не было и следа.