Выбрать главу

Степан с изумлением смотрел на старика, на его улыбку, на беспечальную радость.

— Теперь бы вот на прощание разломить полбутылочку, идти-то бы веселее было. У тебя нет денег?

Степан молча продолжал смотреть на него. Давеча он плакал, стоя на коленях перед хозяином, божился именем Христа, что больше не будет пить, а теперь смеется, шутит и просит денег на выпивку!.. Как это все понять? Не прав ли в таком случае Ковалинский? Зачем он вмешался в ссору между хозяином и глупым стариком? От этих мыслей Степана пробудили с шумом пролетевшие над его головой скворцы. Они черной тучей опустились на жнивье и сразу же исчезли. Степан оглядел пустынное поле с темным леском вдали, серую казанскую дорогу с шагающим с котомкой человеком и повернул к городу.

Ковалинский работал. На лице его было какое-то яростное ожесточение, и кисть только мелькала. Он даже не взглянул на Степана.

Степан поднял с полу фартук, повязал за спиной тесемки и взял кисть.

До вечера они не сказали друг другу ни слова.

Когда в соборе стало темно, Степан вынес иконную доску на паперть и принялся писать здесь. Ковалинский остановился возле него. Он сказал мягко, спокойно, как прежде:

— Мне, признаться, Степан, не понравилось, что ты заступился за этого пьяницу. Он был, и его больше нет. А нам с тобой, может, придется еще долго работать вместе. Так стоит ли из-за каждого пустяка затевать ссору?

— Мне было его жалко, — сказал Степан. — Он заплакал...

— Никогда не верь слезам пьющего человека, Степан. Он где плачет, там и смеется. И словам не верь. Пьяница никогда не сдержит слова. Скажет тебе одно, а поступит наоборот. Ты еще слишком молод, и таких отпетых людей, как Никоныч, тебе не приходилось встречать. Да и всех не пережалеешь. А ежели станешь жалеть, то и сам останешься ни с чем. Жизнь, Степан, суровая штука, в ней нет места для жалости. Запомни, тебя никто не пожалеет. Тот же Никоныч первый пнет тебя, когда споткнешься. У людей закон таков: богатому поклоняются, на бедных плюют. Рассуди сам, кем быть лучше и удобнее...

Степан слушал, не перебивая и не задавая вопросов. Да и о чем он мог спросить, чего он знает и понимает? В жизни он стремился лишь к одному — к рисованию. Других интересов у него никогда не было. Теперь он рисует. У него для этого есть все, что же еще нужно? Зачем так просто давеча сказал, что пусть и его прогонит Ковалинский, если прогонит Никоныча? Но для Никоныча рисование — ничто, и он легко ушел. А куда бы пошел Степан? Снова в железнодорожную мастерскую?.. Нет! Дело, которым он сейчас занимается, ни на что не променяет. Да и не так уж и неправ Ковалинский, а Никоныч не такой уж и несчастный...

13

Пришло время убирать леса — целый месяц после ухода Никоныча пролетел незаметно в ожесточенной и беспрерывной работе: Ковалинский не щадил пи себя, ни Степана. Но вот последняя икона святой Екатерины была написана, Ковалинский в изнеможении опустился на табуретку возле теплой печки и закрыл глаза. Он тихо, блаженно улыбался и так же тихо, не открывая глаз, сказал:

— Вот и все!..

Степан тоже измотался. Он уже не знал, не понимал, хорошо ли пишет, и работал последние дни как во сне.

Но собор заметно преображался — своды ярко голубели, по ним возносились ангелы, ехал на осле Христос к граду Иерусалиму, сопровождаемый толпами народа, архангел Михаил стоял в гордой воинственной позе, обнажив разящий меч, фарисей с мытарем входили в некий храм замолить свои тяжкие грехи и причаститься святыми... И все это сквозь жерди лесов сияло свежими красками, просилось, прорывалось наружу, на свободу. Но Степан уже ничего этого не видел — какое-то равнодушие ко всему на свете одолело его.

Запинаясь, еле волоча ноги, он вышел на волю. Резкий холодный ветер гнал по улице вороха палых листьев, они с лету влипали в большие лужи, но ветер новым порывом выдирал их и волок дальше, точно хотел насладиться своей властью, не ведая того, что листья уже мертвы и им все безразлично теперь — лежать ли грязной кучей, носиться ли по земле.

Ветер басовито гудел, и в высокой колокольне, в большом зеленом колоколе, веревку от языка откидывало ветром, и она извивалась, как живая. И, как живые, гнулись под ветром голые корявые ветви черных лип...

Через улицу, навалясь на ветер и держась за шапки, шли к собору два парня. Степану даже показалось, что они топчутся на одном месте.

Он вернулся в собор. Ковалинский все еще сидел у печки — бледный, с запавшими глазами, со свалявшейся, отросшей, давно не чесанной бородой.

— Давай, Степан, вставим в иконостас Екатерину да будем убирать леса, — сказал он.

— Давай, — вяло отозвался Степан. Душная, вязкая теплота собора, запах краски, скипидара, все эти голубые своды, лики опять каким-то обвалом начинали давить на него, и перед глазами все тихо качалось и плыло.

— Полезай, — сказал Петр Андреевич, — ты половчее и полегче...

Тут вошли в собор два парня, которых видел Степан, стащили шапки, перекрестились, озираясь.

— Ага! — сказал Петр Андреевич. — Пришли леса убирать?

— Да, — ответили парни вразнобой.

— Это хорошо, сейчас начнете. Вот Степан поставит, и начнете.

Степан взял Екатерину за петлю, которая была на планке с тыльной стороны доски, и полез. Леса заходили ходуном, тонкие тесины гнулись под ногами. Но он как бы не чувствовал опасности и карабкался с яруса на ярус, привычно перехватываясь рукой, а Петр Андреевич снизу покрикивал:

— Осторожней! Осторожней, не поцарапай!.. — И голос его долетал как будто из глубокой пропасти.

Наконец Степан добрался до места. Пустое окно иконостаса зияло страшной темной дырой, и, отпустившись рукой от жердины, Степан поднял доску и приладил ее на место. Икона встала точно, заслонив страшную дыру, и Степан перевел дух.

Зыбко ходили под ногами многоярусные леса, и когда Степан поглядел вниз, у него занялся дух от высоты.

— Слезай! — скомандовал Ковалинский.

Степан отпустился от жердины, и в этот же миг тесина под ним колебнулась и пошла вниз. И сам он, точно безвольный осенний лист, среди треска и грома рушившихся лесов полетел, теряя сознание, в пропасть.

Степан очнулся, когда страшно бледный Ковалинский и двое парней вытаскивали его из вороха жердей и тесин.

— Живой! — вскрикнул Петр Андреевич. — Слава богу, живой!..

Степана положили к печке на солому. Ковалинский совал ему в рот кружку с водой и спрашивал, где болит. Но у Степана ничего не болело, он даже не чувствовал ссадины на лбу. Он улыбнулся.

И парни, стоявшие рядом, тоже заулыбались. Но Ковалинский приказал им вытаскивать из собора жерди и разбирать леса возле стен.

— Работайте, нечего глазеть! — строго сказал он.

Степан не заметил, как уснул, и сон его за многие дни был впервые глубокий и спокойный.

Долго ли проспал Степан, он не знал. Пробудился от странного громкого и веселого смеха. Ковалинского рядом не было, но те два парня стояли у свода, уже свободного от лесов, и, показывая друг другу на фарисея и мытаря, гоготали во все горло. Откуда-то прибежал Ковалинский.

— Чего ржете, дурни! — спросил он.

Они показали ему на картину.

— Ну и что? Чего тут сменного? Два грешника пришли в храм божий... — Петр Андреевич осекся, сжал губы и поглядел на Степана. Степан закрыл глаза. Конечно, он знал, над чем смеются парни и отчего строгим стал Ковалинский — он фарисею написал лицо здешнего настоятеля; а мытарю — соборного старосты. Это было еще давно, сразу после ухода Никоныча, да и вышло как-то нечаянно: самодовольное, властное лицо настоятеля так назойливо лезло в глаза Степану, что он не мог от него отвязаться, а как написал, сразу как будто от тяжелой ноши освободился. А старосту написал уже так, за компанию, ведь они всегда вместе приходили сюда надзирать за ними.

— Ну вот что, ребята, — услышал Степан голос Ковалинского, — вы молчите, и никто на это сходство внимания не обратит. Да, впрочем, и нет сходства, это вам показалось...