Выбрать главу

Голоса потихоньку глохли, удаляясь — хозяева поднимались по лестнице наверх, в свои комнаты. И последнее, что услышал Степан, были слова Варвары Сергеевны:

— Но эта дикость, это невежество!.. Просто стыдно перед людьми...

Должно быть, они ходили в гости к попу, там был и учитель из гимназии, и уж он-то и попотешился над Степаном, вволю повысмеивал его на всеобщую потеху.

Долго в ту ночь не мог уснуть Степан. Нет, он не хотел верить тому, что говорила Варвара Сергеевна. Может быть, он ослышался? Может быть, разговор был вовсе не о нем? Но нет, голос ее звучал в ушах с неотразимой ясностью, хотя то, что она сказала, никак не увязывалось с той Варварой Сергеевной, какая стояла перед глазами Степана — ласковая, добрая, прекрасная... Он не мог представить ее, говорящей с досадой такие слова... Ни злости, ни раздражения не рождалось в душе Степана — одно недоумение и растерянность. Вот это было непонятно. Петр Андреевич со своей выгодой, которую извлекал из него, отступал на какой-то второй план, он был не важен сейчас, не имел никакого значения и не касался Степана. Степан даже и не думал об этом.

Окна уже поголубели, в мастерской посветлело, а Степан все еще не мог сомкнуть глаз. Скоро утро, в доме начнется привычная жизнь: Фрося загремит в кухне кастрюлями, затопит печь, потом спустится сверху Варвара Сергеевна, даст Фросе хозяйские наказы, потом заглянет в мастерскую — с припухшим, но свежим, румяным от сна лицом, длинные пушистые волосы перехвачены за спиной голубой лентой, длинный стеганый халат на груди широко открыт. И скажет:

— Ах, ты уже встал! Ну, не буду тебе мешать... — А сама не сразу уйдет, еще постоит в мастерской, посмотрит на его работу, похвалит.

«Нет, теперь она не зайдет!..» — с тоской думал Степан. Но если зайдет, то как быть ему? Сделать вид, что он ничего не слышал? Но ведь он слышал, теперь он знает, что это не искренняя ласковая улыбка, не искренняя доброта. И он это покажет, он все выскажет, а потом будь что будет.

Но Степан ничего не высказал. Во-первых, в тот день он долго проспал. Когда открыл глаза, Ковалинский уже работал. Степан, ничего в эту минуту из вчерашнего не помнивший, страшно смутился и спросил, «сколько время».

— Да времени уже около двенадцати, — спокойно сказал Петр Андреевич, не отрываясь от работы.

Во-вторых, в тот день он и не видел Варвары Сергеевны, так что все в нем приутихло и вроде бы и высказывать ничего не надо было — жизнь шла своей обычной чередой. Но когда в воскресенье собрались гости, Степан не пошел наверх, хотя Петр Андреевич и звал его. И с тех пор его больше не приглашали. Да и Варвара Сергеевна уже не казалась ему такой прекрасной. Однажды он столкнулся с ней на крыльце. Они с Анюсей возвращались откуда-то, должно быть, из магазина, а Степан, на ходу надевая пальто, толкнул плечом дверь.

— Ой! — вскрикнула Варвара Сергеевна. — Чуть не убил меня!..

Он прямо, твердо взглянул в ее лицо: под глазами мелкая темная сетка морщинок, узкие, посиневшие от холода губы, желтоватые редкие мелкие зубы... Степан отвернулся, пропуская Варвару Сергеевну. А следом за ней вбегала на крыльцо Анюся — тугие щеки пылают румянцем, голубые глаза весело блестят, из пухлых розовых губ вырывается легкое, чистое, как у теленка, дыхание, часто вздымает высокую грудь...

Однажды на улице — дело уже шло к весне, к пасхе, — Степан столкнулся с Яшкой. Шапка на Яшке набекрень, в зубах — папироса. Степану он обрадовался весело и шумно, как другу.

— Видно, живешь у купца? — сказал Степан с улыбкой.

Яшка с досадой отмахнулся.

— К этим толстопузым не так-то легко попасть. Да я из-за этого не печалюсь, нашел себе место не хуже, чем у купца. Знаешь, куда? Сроду не догадаешься — в художественную школу!

— Неужто в Казани есть такая?!

— Прошлой осенью открыли... Я ходил, ходил по городу и нигде не смог устроиться. Потом один знакомый живописец меня направил туда. Им, говорит, нужен истопник, иди, возьмут, а заодно будешь и учиться. Пошел — взяли. Теперь топлю печки и учусь.

— Слушай, а чему там учат?

— Откровенно говоря, учат там пустому делу, — презрительно сказал Яшка. — Поставят перед тобой какой-нибудь глиняный кувшин или, скажем, вылепленную из воска руку и велят их рисовать. Целый день рисуй одно и то же, подохнешь со скуки. Как ни нарисуешь, все не по-ихнему. Сдохнешь со скуки, правда. Да еще и деньги за такую учебу дерут.

Это сообщение о деньгах сразу охладило вспыхнувшее было желание Степана поступить в художественную школу. А Яшка продолжал весело рассказывать о своем беспечальном житье-бытье: топит печки, подметает полы, бегает, куда пошлет начальник. Вдруг он, хитровато подмигивая, спросил:

— А ты до Фроськи не добрался? Или полез повыше? Недавно как-то проходил по Покровской улице и видел дочку твоего хозяина. Как ее, Анюся, кажется... Ей-богу, прынцесса, да и только. Я бы уж с ней потолковал!..

Яшке нужно было в москательную лавку за мелом и лаком, и они простились. На прощание Яшка сказал, где школа, и велел заходить — он все покажет, что там рисуют.

Дома Степан сказал Ковалинскому о художественной школе. Да, Ковалинский о ней слышал, но какой Степану прок в этой школе? Там учатся мальчики и девочки тринадцати-пятнадцати лет, а Степан — профессиональный художник, что ему там делать?

— Яшка тоже учится, — сказал Степан, хотя уже и согласен был в душе с Петром Андреевичем.

— Ну, Яшке, конечно, там есть чему поучиться, но только не тебе. Тебе надобно не учиться, а серьезно работать.

— Иконы... — сказал Степан.

— А ты думаешь, иконы — это легко? Ты думаешь, ты уже постиг всю иконопись? Нет, Степан, то, что ты пока делал, это все азы. Ты прекрасно умеешь... как бы тебе сказать... умеешь писать по образцам. Настоящий художник создает сам тот или иной образ, тот или иной сюжет. Вот смотри. Вот твой Никола, а вот мой Варсанофий. Чем они отличаются? Да почти ничем. А когда пишет настоящий художник, то его работу можно узнать из тысяч других. Вот скоро мы поедем в Семиозерную пустынь, в Лайшев, и там ты попробуешь писать по своим эскизам, по своим композициям. Это тебе будет лучше всякой школы.

Да, это было трудное лето. Лето работы и разочарований. Ковалинский не отступил от своего обещания — он позволил Степану писать по собственным эскизам. Эскиз нужно было сделать сначала карандашом на бумаге, и Степан впервые понял, как это сложно — связать воедино две, три фигуры в соответствии со cмыслом сюжета. А Ковалинский еще был беспощаден в оценках. «Нет линии! Нет ритма!» — говорил он, быстро взглядывая на эскиз, и тут же отворачивался, продолжая работу, потому что работы было много.

Да Степан и сам чувствовал, что у него не получаются самые простые, казалось бы, вещи. Разве не ясно, например, что в «Чуде Георгия о змие» должно быть все подчинено изображению быстрого, победоносного движения? Но конь у него получался такой, будто тащил груженную лесом телегу, а сам всадник был толстый, неповоротливый, как Михал Назаров. И, отчаявшись, Степан бросал бумагу, брался за кисть, за привычное дело.

— Вот видишь, — говорил Ковалинский. — Это все гораздо сложнее, чем кажется. Придать лику сходство с тем или иным лицом — это и самому шутейному художнику большого труда не составит. Надо, чтобы это лицо выражало свойство характера этого человека и твое понимание этого характера. Вот иди сюда. Видишь, «Чин деисусный», девять фигур. Чувствуешь связь?

Да, на эскизе Ковалинского фигуры не распадались, центральная фигура Христа, словно магнитная, клонила к себе фигуры справа и слева — они словно бы внимали каким-то важным словам Христа. Крылья двух архангелов подчеркивали единство линий, которое объединяло и фигуры.

— Есть ритм? — спрашивал Ковалинский.

— Есть, — отвечал Степан, плохо понимая, что разумеет Ковалинский под этим словом, но чувствуя, что это слово определяет именно единство во всей картине, похожесть всех фигур в ней своим скрытым движением.