— Ну вот, теперь этот ритм нужно подчеркнуть и цветом. Давай работай.
Такие уроки Ковалинского не проходили даром, и к осени Степан уже «довольно сносно» сделал эскиз «Нагорной беседы». Сама же картина должна была быть большой — аршин в восемнадцать длиной и разместиться на плоской стене над двумя узкими окнами левого предела.
Петр Андреевич долго рассматривал эскиз, и хотя не выразил особого восхищения всей композицией («довольно сносно, хотя общая идея довольно не ясна»), но похвалил Степана опять за то, за что и прежде хвалил — за живую выразительность отдельных фигур.
— Что есть, то есть, — сказал он. — Твое дело — портрет, иконопись, а сюжеты, композиции оставь другим.
Это было обидно слышать Степану, но он и сам понимал, что с гораздо большим желанием пишет отдельные фигуры, что его больше заботит и сладко волнует рождающаяся под кистью жизнь, тогда как связь большой композиции он вручал как бы воле божьей — что будет, то и будет. Эскизы в этом смысле были хорошими помощниками, да еще советы Ковалинского: у голубого фона сделать четкую сферическую границу или «посадить» дерево между Богоматерью и апостолом.
— Но у неба нет границы, — слабо возражал Степан с лесов, из-под купола.
— Мало ли чего нет! — кричал снизу Петр Андреевич. — Искусство — не копия природы, искусство — символ ее! Запомни!
И в самом деле, четкая граница сферы не разрушала впечатления о небе взаправдашнем, но придавала всей композиции общее единство и законченность сюжета, а «посаженное» дерево с какими-нибудь тюльпановидными листьями вносило в канонический сюжет нечто сущее, какую-то жизнь, пусть и нездешнюю. Да и смысл иконы не в этом ли состоит?! Чудо — только оно может исторгнуть молитву из человеческой души. Так пусть это чудо будет таким!
Но вот опять прошла осень, и к покрову Ковалинский со Степаном вернулись в Казань, в свой дом. И жизнь пошла опять своим чередом: по утрам гремела в кухне раздобревшая Фрося, сходила вниз Варвара Сергеевна. Сам Петр Андреевич зимой писал мало, так что Степан по целым дням иногда оставался в мастерской один. Но забегала иногда Анюся, смотрела, что он пишет, садилась у окна, глядела на занесенный снегом двор, зевала, говорила: «Как скучно» и уходила к себе наверх вышивать или читать книгу.
Однажды, когда она так сидела у окна и на что-то с любопытством глядела, Степан ее нарисовал — быстрый карандашный рисунок на бумаге. Анюся даже и не заметила, что он ее рисует. Но скоро она опять сделалась скучная, зевнула по обыкновению и ушла, а Степан глядел на свой рисунок с каким-то необыкновенным волнением. Он не узнавал Анюсю, эту девочку в коротеньком платьишке. Нет, тут была другая — живое, вдохновенное лицо, большеглазое, с чуть вздернутым тонким носиком, с кудряшками на крутом лбу, на маленьких ушах, с толстой косой по спине. Нет, это не Анюся. Но тогда кто же?!
Степан пошел на кухню и молча показал Фросе рисунок.
— Ой, мамочки, Анюська наша! — вскрикнула Фрося, глуповато и счастливо засияв своим толстощеким лицом. — Да какая красавица, мамочки!..
Степан ушел в мастерскую. Нет, ошибки не было, это Анюся.
Но что сделалось со Степаном? Почему он то и дело взглядывал на рисунок? Нет, он не своим художеством любовался, но некоей живой Анюсей, которую он как бы видел сквозь этот быстрый тонкий рисунок.
И еще этот рисунок что-то напоминал ему. Или кого-то — он не мог вспомнить. Но было такое ощущение, что-то подобное он видел уже. Где? Нет, у него не хватало сил перебирать прошлое, — живое лицо Анюси было так близко и так прекрасно.
«Как? Почему я не видел ее раньше? — думал Степан, уже лежа в постели и уставясь в темный потолок лихорадочными блестящими глазами. — Она ходит сюда каждый день, сидит здесь, я могу увидеть ее в любую минуту — и я не видел!..»
Ему вспомнилась та Анюся, прежняя — девчонка с косичками, в коротком платьишке, совсем ребенок рядом с Варварой Сергеевной, и вот вроде бы точно такая же она и сегодня сидела у окошка, точно такая же девочка!
И вдруг он вспомнил веранду Колонина и тот рисунок, который так поразил, — лицо Елены Николаевны. Вспомнил, и волна сладкого восторга поднялась в нем и понесла сквозь лучистую синеву морозной ночи навстречу новоявленной Анюсе.
На другой день Анюся опять прибежала в мастерскую, опять сидела у окна и скучала, а Степан украдкой сравнивал ее, настоящую, с той, какая была на рисунке. И хотя сходство было отдаленное, он не замечал этого и с гулко стучавшим сердцем глядел на ее профиль, на эти кудряшки, упавшие на лоб, на маленькое розовое — как оно было чудесно! — ухо. «Не уходи! Не уходи!..» — заклинал он. Однако Анюся зевнула и сказала:
— Какая длинная зима... — И собралась уходить.
— А разве... разве ты не катаешься на санках? — пробормотал Степан.
— Прошлую зиму каталась, а теперь мама не разрешает, — простодушно призналась Анюся. — Говорит, ты стала большая, нельзя, неприлично. А я большая, правда? Ну, скажи, только честно. Большая?
Степан смутился, покраснел и с ужасом почувствовал, как уши его наливаются жаром и какие они ужасно большие и толстые. И это она видит!
— Да, большая, — пролепетал он.
— Скажи, а я красивая? — весело, без всякого смущения, без тени запинки, точно играя, спросила Анюся. — Ну, скажи, ты ведь художник, ты должен знать.
— Красивая, — прошептал Степан, опуская глаза и тут же опять со страхом взглядывая на нее.
— Красивая, правда?!
— Правда...
— Ой, как хорошо! Вот счастье!.. — И она запрыгала по мастерской к двери. — Пойду скажу маме, что я красивая! Вот счастье!.. — Вдруг она остановилась у порога. — Скажи, а я тебе нравлюсь? Только честно. Ну, скажи, считаю до трех. Раз, два...
— Нра... Ндра...
— Что? Что ты сказал? Я не слышу.
— Ндравишься...
— Правда? Вот счастье! А может, ты меня любишь?
— Люблю, — выпалил Степан.
Они стояли как в столбняке, уставясь друг на друга со страхом и изумлением. Степан медленно бледнел и сделался белым как снег, а Анюся вдруг вспыхнула, закрыла лицо руками и убежала.
Дня три Степан не видел Анюси. Она не показывалась в мастерской, не раздавался ее голосок и на кухне, сколько ни вслушивался Степан. По вечерам, когда в доме все затихало, он стоял возле лестницы, но и тут не слышал Анюси. Он боялся спросить о ней даже у Фроси.
«Она меня презирает, ей стыдно...» — думал Степан с отчаяньем. И он не находил себе места, не мог работать, — все валилось из рук. Он мог только смотреть на свой рисунок.
Однажды, когда он сидел на кухне и все выжидал удобного момента спросить у Фроси, где Анюся, к ним в необычное время пожаловал покровский священник.
— Хозяева у себя? — спросил он у Фроси в прихожей.
— У себя, батюшка, — сказала Фрося.
— Иди скажи...
Фрося тяжело потопала по лестнице, а священник, подождав минутку, двинулся за ней.
Степан ушел в мастерскую.
Вдруг через какое-то время влетела к нему Фрося и, радостно вытараща глаза, сообщила:
— Наша Анюська замуж выходит!
— Как это?..
— Да как все девушки замуж выходят, не знаешь, что ли?
— Да за кого, говорю! — крикнул Степан.
— Да за этого, который все щиплется в коридоре, когда шубу свою подает...
— Да откуда я знаю, кто тебя щиплет! — крикнул Степан, теряя рассудок.
— Ну, этот, который учитель! А поп сватом приходил. — И Фрося счастливо улыбалась, сияя своим толстым лицом.
— Перестань улыбаться! Убирайся!
Фрося испуганно попятилась, толкнула задом дверь и исчезла.
Степан бегал по мастерской из угла в угол. Он готов был все тут разнести в щепки, переколотить все иконы и доски. На глаза ему попался тот самый злосчастный рисунок, и он в один миг разодрал его на клочки.