Выбрать главу

Но Степан не торопился уходить, ему хотелось поговорить с ним. О чем? — он и сам не знал. Устинья радостно и тревожно все усложнила в его жизни, в его мыслях. Что теперь делать? Как быть? Ведь рано или поздно ему придется уезжать. А как она?.. А в Казани ждет его Анюся...

— Посоветуй мне, Владимир Илларионович, что делать? — грустно сказал Степан.

— Говорю тебе, слезай вниз и займись делом, — проворчал Дмитриев, сделав вид, что не понял истинного смысла его слов.

— Не об этом спрашиваю...

— Ах, ты о том, как серому волку теперь выбраться из овчарни?

Степан склонил голову.

Дмитриев усмехнулся.

— Не печалься, все образуется само собой.

Но как все это образуется? Степану пришла вдруг в голову мысль, которой он испугался: сесть на пароход и уехать в Алатырь!.. Нет, нет, — сказал он себе и вовсе расстроился. Ему казалось невозможным оставить Устю, которая с каждым днем все ласковее и нежнее была с ним — как жена, и опекала его как жена, но так же невозможным казалось и остаться тут навечно.

— Образуется, уж поверь мне, — повторил Дмитриев.

По случаю праздника троицы они не работали, и Степан, выбрав минутку, заглянул к Устинье.

Она лежала на постели лицом в подушку, плечи ее вздрагивали. Она плакала. Степан повернул ее мокрое от слез лицо.

— Ты что, Устя?..

— Ой, Степан, что делать-то? Отец посылает меня к тетке в Сергач. Она болеет, а кроме нас, у нее никого нет. Что нам теперь делать?..

Она смотрела на него растерянными глазами, полными ожидания и надежды, что вот сейчас же он скажет какие-то спасительные слова. Но что он мог сказать? Он целовал ее мокрое лицо и бормотал, утешая, что ведь это же ненадолго, что Сергач почти рядом, они будут видеться... И правда, в эту минуту ему было невыносимо представить, что вот она уедет, ее не будет в этом доме, он не увидит ее... Но от его ласк Устя успокоилась, да и не могла она долго быть печальной — столько в ней было молодой жизнелюбивой страсти! И скоро голос ее опять весело зазвенел, она забегала по дому, золотые волосы ее, как пламя, мелькали по двору, по саду, и Дмитриев, глядя на нее из окна, с восхищением покачивал лысой головой.

— Ох, и баба будет, ох, баба!.. Не уступит своему папаше!..

Она уехала на другой день. Работник Семен повез ее на телеге. Отец Севастьян давал наказы дочери, но она плохо его слушала — она смотрела в окно, где стоял Степан. Она опять была грустная и печальная и так на него смотрела, точно прощалась с ним навеки.

Так оно и оказалось. После троицы в Майдан приехал человек, назвавшийся «мастером от Ковалинского». Он привез для Степана письмо, в котором Петр Андреевич писал, чтобы Степан немедленно выезжал в черемисское село Чурвел Царевококшайского уезда — там его уже ждут три мастера, а он, Степан, будет у них за старшего.

Было и другое письмо — от отца. Отец писал, что они с матерью переехали в Алатырь, живут у Ивана, что дом надо ремонтировать. За каждым словом Степан чувствовал просьбу о деньгах.

Было и третье письмо — от Анюси: конверт перевязан розовой ленточкой, от бумаги исходил запах духов.

Анюся писала, что соскучилась, что ждет не дождется его, Степана, что погода у них в Казани плохая и она никуда не ходит, сидит дома, вышила скатерть, что мама и папа здоровы...

Письмо было короткое, но Степан и не обратил на это внимания, а скоро и вовсе забыл о нем. Другие мысли, другие заботы его одолевали. Из памяти не шла Устя, и с каждым днем он все острее и болезненнее чувствовал тоску по ней и невозможность уехать, не повидав ее. Вдруг в голову приходили иные мысли — об отце, о том, как они теперь живут в Алатыре и надо бы им послать денег, а денег при себе нет... И о Ковалинском думалось, но уже как-то отчужденно, как бы словами, которые говаривал Дмитриев. Но что делать сейчас, потом?.. Опять жить зиму в Казани, писать иконы? Нет, это казалось невозможным, непосильным. Учеба? Москва?.. Но где эта Москва?.. Вот Алатырь — другое дело, там брат, а теперь и отец, мать, братья...

А между тем надо было отправляться в какое-то черемисское село, где его уже ждут три мастера, — Ковалинский подробно расписал, как туда ехать.

— Ну вот, — сказал Дмитриев, — все и образовалось в лучшем виде.

Но Степан только огорченно махнул рукой.

— Что, не рад? Так оно всегда и бывает, друг мой... Все собрал? Тогда пошли, провожу тебя до пристани.

Степан растерянно озирал избу, где жил, сундук, на котором спал. Перед образами по-прежнему ровно горела лампадка.

— К отцу-то зайди проститься, — сказал Дмитриев, лукаво прищурившись и посапывая трубкой.

Степан постучал в дверь, в которую столько раз входил тайно с радостно и тревожно бьющимся сердцем. Точно так же билось у него сердце и сейчас, хотя он знал, что Усти нет.

Отец Севастьян сидел за столом и что-то читал, далеко отстранив книгу и откинув голову.

Степан сказал, что хозяин прислал письмо и велит ехать в другое место. Он говорил все это с запинками, с волнением, посматривая на заправленную высокую кровать Усти с горой белых подушек.

Отец Севастьян молча выслушал Степана, вздохнул, посмотрел за окно, на блещущий солнечный день. Должно быть, он о чем-то задумался, и Степан, по правде говоря, маленько испугался: а вдруг как он вспомнит Устю?..

Но отец Севастьян опять вздохнул, посмотрел на Степана с какой-то спокойной печалью, как тогда и Устя смотрела на него из телеги, и сказал:

— Ну что ж, коли так, путь тебе добрый, поезжай с миром.

Потом они шли с Дмитриевым по Сурской пойме к пристани. Травы уже поднялись, луга густо желтели сурепкой, сияло нежаркое солнце, и белые кудрявые облака бежали по синему небу, точно сказочные корабли.

Грустно было Степану уезжать, но Дмитриев, словно читая у него в душе, говорил хорошие и ободряющие слова о том, что художнику нельзя тратить силы на всякие мирские заботы и думать об устроенной оседлой жизни, он должен отдаться ветру жизни и плыть, как эти вольные, светлые облака — не ведая куда и зачем.

Но от этих слов еще грустней сделалось Степану, а сам Дмитриев стал еще дороже и ближе. Да и страшно горько было думать, что не увидит он больше и Усти, и отца Севастьяна!..

На пристани он едва удержал слезы:

Дмитриев обнял его на прощание и сказал:

— Мир велик, может, и не придется свидеться, но не забывай, что тебе говорил старый иконник соловецкий...

20

Черемисское село, куда приехал Степан, было в сорока верстах от Волги. Жители его, черемисы, были давно крещены, но до сего времени продолжали поклоняться в дубовой роще своему богу керемету. Когда построили в селе церковь, эту рощу срубили. И вот тут покорные черемисы возроптали, да так, что из Царевококшайска приезжали полицейские, зачинщиков увезли, а многих наказали, отпоров их розгами. Волнение было успокоено. Обо всем этом Степан узнал от попа, сухонького старичка лет шестидесяти, с реденькой тощей бородкой и сморщенным лицом. Поп страшно гордился своим первейшим участием в этой расправе над неверными. Как потом оказалось, он был яростным ревнителем веры, не терпел малейших отступлений в обрядах, в службе, в молитвах. Кроме того, он безошибочно знал по именам не только все высшее и низшее начальство казанской епархии, но и епископат всея Руси. Правда, все это он вызубрил еще в семинарии, так что хотя большинство из них и умерли, он не хотел признавать этого факта — новые имена в его памяти не уживались.

Между тем был это самый беднейший из попов, коих пришлось видеть Степану. Ряса на нем была засаленная, с аккуратными заплатами, во дворе не было ни лошади, ни козы, только несколько облезлых кур порхали возле крыльца. В услужении у него была черемисская женщина, ни слова не понимавшая по-русски. В самом доме все было грязно, запущено, ветхо, темно, так что после чистой, просторной и светлой избы отца Севастьяна Степан отказался остаться здесь на постой. Поп с неудовольствием пошевелил седыми бровями и спросил сурово: