Выбрать главу
22

Намерение остановиться на денек-другой в Нижнем Ковалинскому пришло уже на пароходе. Может быть, он хотел сделать Степану приятное, чтобы развеять тот неприятный холодок в их отношениях, устойчиво разделявший их после ссоры с платой за доски.

— Побродим по ярмарке: людей посмотрим, себя покажем, — беспечно сказал он, обняв Степана за плечи. — Остановимся?

— Как хотите, — буркнул Степан.

Помолчали. Было раннее утро, по широкой речной воде плавали розовые клочья тумана. Всходило солнце. Далеко впереди, там, где река широко сливалась с небом, поблескивали купола нижегородских храмов.

— Ты все сердишься? — осторожно спросил Ковалинский.

Степан пожал плечами.

— Нет, чего сердиться...

— Я понимаю, ты устал с этими Бангужами и Шишигами, но, веришь ли, они мне показались толковыми мужиками, когда я их нанимал. Особенно этот Бангуж, такой благообразный, рассудительный...

Степан спросил о Дмитриеве, о том, закончили ли они работу в Майдане.

— Да, да, там все закончено, и Дмитриева я отпустил, — сказал Ковалинский.

«Значит, не бывать мне в Майдане...» — с грустью подумал Степан, вспоминая Устю, светлые весенние ночи, и та тревога и растерянность, которую тогда испытывал Степан, которая отравила столько счастливых минут, казалась теперь каким-то досадным недоразумением. Теперь-то он чувствовал, что из всех тех лет, которые он прожил на земле, только в прошлую весну он и жил-то по-настоящему. Именно в те дни он как бы стряхнул с себя детские наивные сны, неопределенность мечтаний о своем будущем. Все увиделось с такой пронзительной ясностью: и Ковалинский, и иконописное ремесло, и Анюся, и своя жизнь!.. Нет, он не сердился на Петра Андреевича, он и о той перепалке забыл. В душе устойчиво жило какое-то смутное предчувствие, что все это уже в прошлом, а Петр Андреевич уже далекий, чужой ему человек...

В Нижнем Ковалинский намеревался походить по ярмарке, поискать подарков для Варвары Сергеевны и Анюси, загадочно говоря при этом о какой-то скорой свадьбе и поглядывая на Степана. Однако Степан остался безучастным к этому сообщению и понуро таскался за Ковалинским по ярмарочной толчее. Наконец он сказал, что устал.

— Да и я устал до смерти, — согласился Ковалинский. — Сейчас пойдем на выставку, отдохнем.

— Какая выставка? — вяло спросил Степан.

— Да художественная. Я хоть и не поклонник этой новой французской манеры, однако заглянем. Я думаю, и тебе не понравится.

И они пошли на выставку.

Степан как только вошел в первый зал, так и остался там стоять. Он был придавлен, уничтожен огромной картиной во всю стену, которая называлась «Северная идиллия[4]». Да и никак не верилось, что это картина, что она написана руками человека, вот такой же, как и его рука, и такими же красками, какими работал он. Но тогда откуда берется этот солнечный живой свет, эта ликующая чудная природа?.. Нет, он отказывался верить тому, что видели его глаза!..

Но то, что он увидел дальше, еще глубже и острее поразило его.

— Врубель... — шептали люди кругом, толпясь возле удивительно странного полотна, у которого было как бы несколько планов, а сама фигура спокойно сидящего юноши была до того объемна во всей своей могучей живой силе, что казалось, рама едва выдерживает это чудо.

И как вдруг убого показалось Степану все то, что он писал!.. Он готов был разреветься от огорчения за свою нищету и слепоту и от того восторга, какой бушевал в нем при виде этих резко и свободно ломающихся штрихов, от этого мозаично-дробного света, исторгнутого обычной кистью и краской!..

Он подходил и совсем близко к картине, к самому уголку, чтобы убедиться, что это картина — плоский и ровный холст. Он осторожно, затая дыхание, дотрагивался пальцем, чтобы убедиться, что это — всего лишь мазок кисти.

Люди, стоявшие возле картины, посматривали на него и улыбались, но Степан никого не видел, ничего не слышал.

Кто-то потянул его за рукав. Он обернулся. Это был Ковалинский. О, как ненавистно вдруг сделалось ему это лицо с клинышком бородки, эти холодные вопрошающие и укоряющие глаза!..

Весь путь до Казани Степан был точно больной — из глаз не шли те картины, которые он видел на выставке. Он не видел ни реки, ни берегов, не отвечал на вопросы Ковалинского, едва понимая их смысл. А Петр Андреевич без устали говорил о том, что французская живопись — это ерунда, дань моде, что она никогда не приживется в России, что учеба на настоящего художника — это не учеба какому-нибудь обыкновенному ремеслу, тут нет никакой гарантии, что из тебя выйдет художник. Да если и выйдет, то еще тоже неизвестно какой. Сколько их, этих художников, влачащих жалкую нищую жизнь!.. В довольстве и богатстве живут лишь единицы, да и те завоевали признание скорее проворством и умением делать себе репутацию сомнительными средствами, чем талантом. А остальные, коих тысячи, влачат жалкое существование, мало-помалу спиваются, опускаются на дно, и скоро в них истлевают и остатки таланта. И он, Петр Андреевич, очень не хочет, чтобы Степан загубил себя, загубил всю свою жизнь — судьба Бангужа, судьба Шишиги, да и Дмитриева, — вот наглядный ему урок...

Но Степан только улыбался в душе и не отвечал Ковалинскому. Да и что он мог ответить? Ответить он может только делом.

В Казань они прибыли вечером, и когда ехали на извозчике, Степан с удивлением чувствовал, что и город-то стал ему как бы чужой. Может быть, это потому, что он устал?

Вот сейчас колеса загремят по Покровской, он увидит дом, который уже стал ему родным, увидит Анюсю, которая его ждет... Но странное спокойствие было на душе, и Степан только улыбнулся, увидев желтые окна во втором этаже дома, возле которого остановилась пролетка.

— Ну-с, вот мы и дома! — радостно сказал Ковалинский, с умилением глядя на свой дом, на уютный свет в окнах и воображая, должно быть, ту радость, с которой его встретит жена и дочь. — Видишь, Степан, нас ждут!..

В доме, как и в прошлые их приезды после долгих отлучек, поднялась суета, Фрося загремела в кухне корытом, готовя Петру Андреевичу «баню», по лестнице несколько раз прощелкала туфельками Анюся, и Степан слышал, как шаги ее замирали возле двери в мастерскую.

Но Степан лежал на кровати прямо в одежде и не мог понять, хочется ли ему, чтобы Анюся вошла, или нет. Ему все тут сделалось посторонним, и в сердце было тихо и тоскливо, как перед прощаньем.

Часть четвертая

На распутье

1

Алатырь встретил Степана раннеутренней тишиной, и когда он ехал на пролетке мимо Вознесенского собора, на колокольне ударил колокол к обедне. Площадь Венца была по-утреннему чиста и пуста, и несколько крестьянских телег стояло у коновязи. Степану вспомнилось, как он мальчишкой в ярмарочной толпе ходил тут, рассыпая из-за пазухи землю. О, как это было давно!..

Пролетка мягко покатилась по немощеным знакомым улицам. В домах уже топились печи, горланили петухи по дворам, шли по воду хозяйки...

Дом брата Степан увидел издали и даже привстал в пролетке. Но странное зрелище представлял из себя дом — без окон, крыша и стены подпираются бревнами. «Должно быть, перестраивают», — подумал Степан, вспоминая письмо отца, полученное еще весной, в Можаровом Майдане. Он тогда так и не послал отцу денег. Ничего, они и сейчас пригодятся. Возле дома никого не было видно.

Степан велел остановиться, сунул в широкую коричнево-задубевшую, как кора, ладонь извозчика два двугривенника и, подхватив зеленый сундучок, вылез из пролетки.

Возчик с изумлением разглядывал серебрянные денежки в своей ладони, не в силах поверить, что это все ему. Но вот, точно спохватившись, круто развернул свою лошаденку и полоснул ее кнутом.

Во дворе Степан первым увидел отца. Дмитрий за эти годы сильно изменился. Это был уже настоящий старик. Курчавая когда-то светлая борода потемнела, поредела, висела сивыми космами и уже не блестела, как прежде. Некогда широкие плечи теперь опустились, обвисли, спина сутулится. Через открытый ворот рубахи виднелась запавшая костистая грудь. Он уставился на вошедшего Степана, внимательно разглядывая его, не узнавая, потом лицо у него просветлело. Но, все еще боясь поверить своим глазам, он робко сказал:

вернуться

4

К.А. Коровин. Панно на темы русского Севера для Всероссийской выставки 1896 в Нижнем Новгороде.